Франсуа Нурисье - Бар эскадрильи
Сама Вокро, стиль Шабей-«Сирано», сияет. Я полагаю, что сейчас она запоет, и тонкое качество ее выступления оживит аудиторию ее друзей. Я наблюдаю за ней, такой аппетитной, такой материальной, в ее платье, которое будто с сожалением прикрывает ее тело. Она одновременно и Нана и Беренис (барресова Беренис!), — если только имена этих грациозных призраков еще что-то кому-то говорят в вольере этих болтунов. На стенах — сотня фотографий, прославляющих героизм и смерть. Самолеты-бабочки или алюминиевые сигары в момент погружения в струю дыма перед последним падением. Костистые нервные лица, высеченные предчувствием жертвенности. Надо же было набраться наглости или мобилизовать ресурсы дурного вкуса, чтобы сделать декорацию из таких траурных фотографий!
Архангел средств массовой информации, томный, как восточная красавица, молодой Кардонель опускает время от времени свою руку и постоянно свой взгляд на выставленное малышкой Вокро кожное пространство. Боржет конфиденциально сообщает Шабею, дабы немного обострить его язву, что «United Artists» предлагает ему трехмесячное пребывание в Голливуде для изучения там возможностей состряпать американскую версию «Замка». Мир наизнанку. Сильвена с трудом скрывает, что она наконец подписала контракт с Ланснером, потому что он ей дает семнадцать процентов. Она подсчитывает, что при такой ставке для нее настало время вернуться к мужу и создать себе более либеральный образ: коралловый брючный костюм, воротник, как у Дантона, стиль — бывший министр. Бретонн досадует, что он единственный столь крупного калибра топчет здесь, в «Эскадрилье», ее черный паркет, и пытается обнаружить в еще хрупком очаровании Кардонеля тень двусмысленности, которая позволила бы ему погрызть косточку его мечты.
Жерлье, Греноль, Риго, едва привыкнув к удобствам власти (их, этих изъеденных молью классных надзирателей, ждет у подъезда шофер), уже чувствуют, как она качается, что их время уже проходит, и вопрошают себя, как бы поудобнее пристроиться к корыту противника. Буатель, с гибким и подвижным лицом чересчур мелкого комедианта, чтобы заинтересовать своей мордой продюсеров, тихо напивается. Красавица Дарль разжигает Фаради. Дельфина Лакло воркует что-то с очень близкого расстояния Бодуэн-Дюбрею; ей очень хочется узнать, так же легко размягчается сердце великого патрона, как у обычных господ, которыми она пользуется, или не так. Колетт Леонелли держит свою дочь за плечо — буксировка? защита? — и, кажется, благодаря своему положению, не подозревает, что у нее на лице с его огромными глазами написано даже больше грехов, чем ей приписывают ее недоброжелатели. Мезанж и Ларжилье, преуспевающие, ведут деловой разговор. Лукс на всякий случай краснобайствует глаза в глаза с Патрисией Шабей, усердствуя, как если бы ему светил тут какой-то приработок… Все как на ладони. Привыкнув к полутьме и к дыму, мои глаза теперь различают лица. Они, правда, немного расплываются, но это неважно, присочиню. За неимением сердец я всегда неплохо разбирался в их поясницах. Я знаю секреты этих людей, их формулы, их потаенные мысли, удары судьбы, о которых они трезвонят, и невзгоды, которые они замалчивают. Я также знаю, что нельзя позволять им разжалобить себя. Я пришел на землю, чтобы покрывать трещинами зеркало, в которое они смотрятся. Я мечтаю о книгах, которые взорвались бы у них в руках, как бомбы. У меня так же, как у Форнеро, нога дрожит от нетерпения, и мой рот кривит гримаса, как будто я встал не с той ноги. Ярость парализует меня — мускулы, мысли, язык, — и я хотел бы растоптать иллюзии этих привидений. Они отворачивают от меня взгляд? Они хотят меня стереть, как ластиком? Они отрицают мое присутствие? Но они никогда не помешают мне вонзить в них слова, которые в конце концов сломают их. Они не смастерили еще такой кляп, который заставит меня замолчать.
МЕСТО СТОЯНКИ И ОТДЫХА
Наверное, со стороны Аргонна. Автодорога вспарывает там холмы и леса живым, отчетливым шрамом, отчего мысль о старых ранах, воспаленных рубцах, которыми отмечена земля под слишком свежей растительностью, почти даже и не возникает. Самым старым деревьям здесь шестьдесят лет. Пропитанная костной и стальной пылью, земля здесь тяжелее, чем где бы то ни было на земном шаре, исхоженная капитаном вдоль и поперек, исхоженная с неистовством и мыслями, непонятными тогдашнему маленькому мальчику, но врезавшимися в память навсегда.
Жос протянул руку и попросил у Элизабет карту Мишлен номер пятьдесят шесть. Он развернул ее наполовину, потом — зачем — положил ее, оставив палец между двумя складками, на сиденье, где она выделяется теперь желтым пятном. Зюльма опустила на секунду голову, подвинула одну лапу и выпрямилась, внимательно следя глазами за дорогой, напряженная, серьезная, поворачиваясь только иногда, чтобы проводить быстрым поворотом загривка удаляющуюся в противоположном направлении машину. В голове Жоса проходят названия мест — Шалад, Вокуа, Буа-Брюле, Илетт, Монфокон — и видения прежних деревень с одной-единственной улицей, наполненной процессиями гусей и окаймленной серыми фасадами, с закрытыми дверями сараев, хранящими запахи крольчатников и сена. И другие образы: памятники, кучи костей, кладбища с выстроившимися в ряд белыми крестами под мокрым от измороси флагом. Далеко ли они ушли? Его детство с привкусом войны и траура. Достаточно было бы взглянуть на карту, сказать пару слов Элизабет и Реми, которые вполголоса беседуют на переднем сиденье, объяснить им… Можно было бы съехать с автодороги, и Жос показал бы им дорогу. Но знает ли он ее? Сосны, посаженные на опустошенной земле, — как борода, скрывающая следы оспы, — выросли. Извилистые и когда-то пустынные дороги, как вехами, уставлены станциями автосервиса. Капитан показывал на горизонте голые холмы, леса с деревьями без верхушек, луга с деревнями, и его речь превращалась в смущенную скороговорку, торопливую и иногда несколько напыщенную, свойственную всем ветеранам, этим, тогда еще совсем молодым людям, которые надели ботинки и леггинсы, чтобы водить красивых женщин по грязи Аргонна. Но те не осмеливались выйти из машины, чтобы не испортить туфли, возможно, даже украдкой зевали, воздух их немного сморил, и потом все это было так абстрактно, не правда ли, эти неровности вздыбленной земли, под которыми догнивали останки незнакомцев, которых они могли бы любить, обманывать, видеть, как они медленно старятся…
Видел ли все это десятилетний Жос, или вообразил все это сегодня, или всегда только воображал?
Вот он уже достиг такого возраста, что стал отцом собственного отца, человека с жесткими пожелтевшими усами, который водил его за руку по дорогам Аргонна — его, у которого нет ни сына, ни дочери и который никогда особенно не задумывался об этом упущении в своей жизни, — отцом человека, который ему тогда казался таким старым, таким крупным, с его запахами портупеи, теплой шерсти, табака, с его воспоминаниями о местах кровопролитных боев.
«Жос устал», — должно быть, думали Элизабет и Реми. «Он или мечтает, или дремлет; не будем его беспокоить…» — Реми бросал взгляд в зеркало заднего вида. Элизабет слегка поворачивалась будто бы погладить Зюльму, а на самом деле, чтобы посмотреть, закрыты ли у Жоса глаза. Да, глаза у него были закрыты. Это помогало ему вызвать образы и утверждало его в мысли, что последний эпизод — отступление — в его жизни еще не закончился, что он был все еще и навсегда, как подсказывало его тело, всего лишь маленьким мальчиком с серыми глазами, которого капитан подбадривал, когда они разрывали обвалившуюся землянку. Вот какую тайную мысль лелеял Жос, сидя с закрытыми глаза. Должно быть, и его отец в тот октябрьский день 1929-го или 1930-го года никак не мог поверить ни в реальность той войны, ни в то, что молодость осталась уже в прошлом, как сегодня Жос, забывший о руке, лежащей на спине Зюльмы, никак не мог поверить ни в свой возраст, ни в свое одиночество. Вот сейчас он очнется. Сейчас откроет глаза, и настоящий мир обретет свой порядок: Клод будет рядом, облокотившаяся о ручку дверцы, готовая выйти погулять в лесу, и капитан тоже займет позу под кладбищенским фонарем в Дуомоне, а госпожа Форнеро, в гостиной на улице Бертье, будет с любовью смотреть на свои кресла в стиле Людовика XV, которые она с большим сожалением уступила «одной молодой паре».
«Устал, Жос?» Образы наплывают друг на друга, скачут, манят своей дерзкой свежестью, невыносимо живые — Жос приходит в ярость от того, что их у него отнимают. Элизабет оборачивается к нему, спрашивает, смеющаяся, немного обеспокоенная. Жос складывает желтую карту. «Универсал» замедляет ход, и видно, как сбоку на панели приборов замигала зеленая стрелка. Вокруг солнце, ветер, быстрые облака, которые проносят свою тень над кудрявой зеленью леса. «Нам нечего торопиться, — говорит Реми, — мы поем только завтра вечером. Здесь есть место стоянки и отдыха. Давайте разомнем ноги и дадим побегать собаке?»