Дэвид Митчелл - Лужок Черного Лебедя
Честность и чистосердечное признание — часто одно и то же.
— Да.
Точильщик откинулся назад с довольным видом, словно выиграл спор.
— И ты ходил небось? — спросил тот, кого называли Клем Остлер.
Я уже и так слишком долго колебался.
— Мой отец взял меня с собой. Но собрание прервалось на середине, потому что…
— Потому что вы все про нас выведали, так? — резко спросила дочь.
— Мало что выведали, — такой ответ показался мне самым безопасным.
— Эти годжи, — у Клема Остлера глаза были как щелки, — они про нас не знают ни на крысиный хвост, а так называемые «специалисты» — еще меньше.
Старик по имени Бакс кивнул.
— Семья Мерси Уоттс поселилась на одной такой «разрешенной площадке», у Севеноукса. Там надо платить, очереди, списки, инспекторы. Выходит то же социальное жилье, только на колесах.
— В этом вся глупость! — Точильщик поковырял в костре. — Мы не больше ваших местных хотим, чтоб площадки строились. Все этот новый закон, из-за него весь этот чертов шум и поднялся.
— Что это за закон такой, дядя? — спросил мальчишка со сломанным носом.
— А вот такой. Он гласит, что если муниципальный совет не построит сколько надо площадок, мы можем ачить[58] где захотим. Но если площадки есть, а мы стоим в другом месте, то гаввы[59] могут нас насильно передвинуть на площадку. Вот зачем им это место на Хейкс-лейн. А не потому, что они нам хотят сделать чего-то хорошее.
— И про это небось говорили на этом вашем собрании, а? — старшая женщина оскалилась на меня.
Клем Остлер не дал мне ответить:
— А как только они нас привяжут к месту, то примутся запихивать наших чавви в свои школы, а там уж их дрессировать: да, сэр, нет, сэр, слушаюсь, сэр. Превратят нас в кучку дидикоев и кенников,[60] засунут в душные кирпичные дома. Сотрут с лица земли, как Гитлер хотел. Конечно, постепенно, очень вежливо, но все равно так или иначе от нас избавятся.
— «Ассимиляция», — мальчишка со сломанным носом неприязненно посмотрел на меня. — Так это называют социальные работники, верно?
— Не знаю, — я пожал плечами.
— Удивляешься, что цыган черномазый знает такие длинные слова, а? Ты меня не узнал, да? Я-то тебя помню. Эти гляделки не забудут лица, если хоть раз увидят. Мы с тобой вместе ходили в школу для малышей тут, в деревне. Фрогмартин, Фигмортон, как-то так учительницу звали. Ты и тогда уже заикался, верно ведь? Мы играли в эту игру, в «Виселицу».
Память подсунула имя.
— Алан Уолл.
— Да, Заика, это мое имя, и не трепи его понапрасну.
«Заика» определенно лучше, чем «Шпион».
* * *Мать закурила сигарету.
— Что меня больше всего бесит в годжах, это их манера звать нас грязными, когда у самих туалет в той же комнате, где они моются! И все пользуются одними и теми же ложками и чашками, и моются в одной и той же воде, и мусор не выбрасывают на дождь и ветер, чтобы он сам собой разошелся — нет, складывают в ящики, чтобы гнил! — она вздрогнула. — Прямо внутри дома!
— И спят прямо со зверями и все такое, — Клем Остлер пошевелил в костре. — Собаки и то грязные, а кошки! Блохи, грязь, шерсть, и все прямо тут, в постели. Верно ведь? Эй, Заика!
Я задумался о том, насколько цыганам хочется, чтобы все остальные люди были омерзительными — их вымышленными пороками, как узорами по трафарету, забить свою собственную сущность.
— Ну, кто-то позволяет домашним животным спать у себя на постели, но…
— И еще одно, — Бакс сплюнул в огонь. — Годжи не женятся на одной и той же девушке на всю жизнь. Теперь такого уже не бывает. Им развестись — все равно что новую машину купить. Хотя брачные обещания дают, что куда там.
Вокруг костра закивали и укоризненно зацокали языками. Кроме того парня, который что-то вырезал. Я уже решил, что он глухой или немой.
— Как тот мясник в Вустере, который развелся с Бекки Смит, стоило ей чуточку обвиснуть.
— Эти годжи что угодно трахнут, не глядя что женаты, не глядя, шевелится оно или нет, — продолжал Клем Остлер. — Как собаки в течке. В любое время, в любом месте, в машинах, в задних переулках, в мусорных контейнерах, где угодно. И они еще нас называют «асоциальными».
Тут все разом посмотрели на меня.
— Скажите, пожалуйста, — мне было нечего терять, — никто из вас случайно не видел мою школьную сумку?
— «Школьную сумку»? — насмешливо повторил Шинник. — «Школьную сумку»?
— Ой, ну хватит, не мучайте мальчика, — пробормотал точильщик.
Шинник поднял в воздух мою сумку «Адидас».
— Такую?
Я придушил облегченный возглас.
— Забирай, Заика! Из книг еще никто не научился подхалимничать или тупить.
Сумку по кругу из рук в руки передали мне.
«Спасибо», — выпалил Глист.
— Спасибо.
— Фриц что попало притаскивает, — Шинник свистнул. Из темноты выскочил ограбивший меня волк. — Он — джук[61] моего брата, верно, Фриц? Живет со мной, пока брата не выпустят из резиденции в Киддерминстере. Ноги гончей, мозги колли, верно, Фриц? Мне будет тебя не хватать, Фриц. Его закинешь за ограду, и он вернется с жирным фазаном или с зайцем, а ты и ногой не ступишь в чужие владения, где висит «Посторонним вход воспрещен». А, Фриц?
Резчик вдруг встал. Взгляды всех сидящих у костра обратились на него.
Он швырнул мне что-то тяжелое. Я поймал.
Это был кусок резины — наверно, бывший кусок шины от трактора. Парень вырезал из куска голову размером с грейпфрут. В ней было что-то от вуду, но выглядела она потрясающе. Какая-нибудь галерея вроде маминой оторвала бы ее с руками. Глаза пустые, как глазницы черепа. Рот — зияющий шрам. Ноздри раздуты, как у испуганной лошади. Если бы страх был вещью, а не чувством, это была бы именно такая голова.
— Джимми, — Алан Уолл разглядел голову, — это твоя лучшая работа.
Резчик Джимми издал радостный звук.
— Это большая честь, — сказала женщина. — Джимми, знаешь ли, не раздает такие головы каждому годжо, который вдруг свалится к нам в табор.
— Спасибо, я буду ее хранить, — сказал я Джимми.
Джимми спрятался за копной волос.
— Это он, да, Джимми? — Клем Остлер имел в виду меня. — Когда он свалился сверху? Он так выглядел, когда упал?
Но Джимми ушел за фургон.
Я посмотрел на Точильщика.
— Можно я пойду?
Точильщик показал мне пустые ладони:
— Ты же не арестованный.
— Но скажи им, — Алан Уолл показал в сторону деревни, — мы тут не все воры, и не все, что о нас говорят, — правда.