Алексей Рачунь - Перегной
— Григорьич, слышишь, родненький, а вот эта, как её, лихоманка, её чем вообще лечат? Может есть у тебя какое снадобье про запас?
Григорьич полежал, посмотрел в потолок, потом глянул на меня, с трудом повернулся на бок и протянул ко мне руки: Помоги спуститься—от, до ветру надо. Пособи.
Я спустил старика, одел его потеплее, вывел на улицу. Когда мы возвращались с оправки обратно, он остановился вдруг, долго стоял, больно вцепившись мне пальцами в локоть и смотрел на лес, на снег, на низкое зимнее небо, как бы запоминая. Постепенно его хватка ослабла и наконец он двинулся, шаркая, к дому.
— Хорошо. — Только и сказал он.
Возле дома Григорьич еще раз остановился и указал под притолоку. Я сунул руку в укромину и вынул оттуда плошку с каким—то веществом. Ура! Есть снадобье. Но в плошке оказалась застывшая смола.
— Лыжи—от не забудь просмолить, когда просохнут. Все сделай, как я учил.
— А снадобье—то, Григорьич, снадобье…
— Пошто оно мне, уж я скоро с Создателем встречусь.
Ну уж нет, — думал я уложив сразу же забывшегося и засипевшего старика, — ты мне тут гундось, не гундось, а я тебя не брошу. Мы еще с тобой дичь в силки позагоняем.
— Как уйду, — внезапно подал слабый голос Григорьич, — силки все проверь, и ежели какая дичь попалась, вынь. А силки сними и в избу снеси. Собаки покажут, где силки те. Ты их поутру за поруб, за делянку в лес выведи, а сам беги за ними. Они приученные. Все силки знают, выведут как по «конпасу». Не оставляй в лесу силки—от. Не губи зверя понапрасну.
Григорьич опять забылся, а я схватился за голову. Что же делать—то, как быть? Дай мне Господи, сил!
Чтобы не киснуть, просто машинально, схватил туески со снадобьями, поставил на скамейку и стал перебирать ягоды. Вот малина, малиной меня в детстве поила мама, когда я болел. Зачем поила? Вроде бы как от жара. Жар. Точно жар. Малина снижает жар. Отлично, кидаем малину в плошку. Клюква? Клюква — это витамин С, это не вопрос. Сколько раз я видел в городе уличных торговцев, продающих с небольших грузовичков вразвес клюкву. У них были настольные весы, банки с клюквой и рукописная табличка—картонка «Покупайте клюкву природный источник витамина С 300 рублей кг.» Значит сюда клюкву. Это у нас что, калина? Калина бе — э. Нет, ну если притерпеться к запаху, то вполне себе питательно, даже я распробовал. Калина у нас отчего. Калина, походу, от всего. Сюда же кладем и калину. Что у нас получилось?
Получилось у нас то же, что и обычно — такое же питье, как и раньше, только с добавлением малины. Прямо скажем, негусто. Чем еще можно лечиться? Травы? Будем лечиться травами. Чеснок? Отличное средство чеснок. Фигня — война, вылечимся. Опять же баню никто не отменял, хотя у нас и в избе, как в бане. Ничего, не ссы, Григорьич.
И понеслась круговерть отваров—компрессов—снадобий. Григорьич то выныривал из забытья, то впадал в полубредовый сон. Пот то катился с него градом, то лоб старика был еле теплым, как бок остывающего чайника. Дыхание было то шумным с присвистом и хрипами, то тихим, как у ребенка.
В редкие минуты, приходя в сознание, старик пил, еле—еле кушал с ложки жидко протертую кашицу и давал краткие и удивительно осмысленные распоряжения относительно быта, хозяйства, собак.
А потом умер.
Было это так. Старик уже пару дней как не вставал совсем, даже на оправку. Ходил под себя. Как плохо ему было — не передать словами. Я с ног сбился, носясь туда — сюда, даже собак забывал покормить, но старик метался и метался на своей узкой лежанке, под низкой притолокой, как заживо погребенный в тесной домовине. Как и когда он успокоился, я даже не понял. Просто в какой—то момент затих и я тут же уснул, обессилевший окончательно, как был, с тряпкой в руках. Она меня и разбудила, через некоторое время, выпав из рук и шлепнувшись на пол.
В доме было непривычно тихо, как бывает тихо в первый миг после наступившей беды. Я подошел к Григорьичу и прислушался. И ничего не услышал. Боль, отчаянье и испуг завладели моим сердцем. И еще отчего—то стало так обидно, что захотелось плакать. Как будто кто—то злой и сильный, с кем тебе никогда не совладать, несправедливо отнял у тебя что—то такое, без чего жить можно, но неполноценно и неполноцветно.
Но внезапно в груди у старика что—то сжалось, булькнуло и невидимый компрессор, чихая и кашляя погнал воздух по трубам сосудов. Дед задышал, заклекотал и порозовел. У меня отлегло от души. А дед, на удивление ясно глядя на меня вдруг спросил четко:
— Что, испугался?
— Да не то слово, Григорьич, — радостно защебетал я, — ты уж так больше, пожалуйста не шути.
— Помоги сесть. — Улыбнувшись, как мне показалось в бороду, попросил старикан.
— Я ведь тебя давно, парень, знаю. Мы же с тобой давно знакомы. Всю историю твою ведаю. От самого начала.
— Да ну? Ты бы Григорьич, полежал лучше, ведаешь — не ведаешь, это ты потом мне расскажешь.
— Потом поздно будет. Звать тебя Маратом. Ты беглый от правосудия. В большом городе случилась давка, а тебя назначили виноватым…
— Но, Григорьич…
— Обожди. Ты убёг в городишко малый. Там бражничал и бездельничал. Попал в кутузку. Оттуда опять убёг дерзко. Потом в Молебной ты прижился, а после ко мне попал.
— Верно говоришь, старик. Все верно. Интересно, конечно, откуда ты все это узнал, но сейчас главное — чтоб ты выздоровел. Поэтому давай—ка, попей, и ляг, отдохни, а то больно ты плох был.
— Подожди, говорю. Не указывай, указчик. Помнишь старика в штыринской кутузке, что лежал — помирал?
— Так это ты был?
— Я. Каждой весной меня сила божья подымает и разумом моим завладев влечет в края дальние. Странствовать. Зачем, почему, не твоего ума дела. Я и сам не знаю многого. Ну и в тот раз прихворнул я маненько, а меня, как бродягу, задержали. Вот тогда я тебя и увидал. И запомнил. Теперь спусти меня и на улицу выведи.
— Григорьич, это, если до ветру, так ты давай вот в колоду эту, я вынесу, тебе нельзя сейчас.
— Но! Поговори!
Сюртук неба был запорошен звездами как снегом. Снежный ком луны торчал посередь него торжественно, будто наградной знак на груди ветерана.
Старик постоял, шатаясь и двинул аккурат туда, где заметенные, едва бугрились пеньки срубленных кедров. Постоял перед ними. Снял шапку, перекрестился, пошептал что—то, и повернул обратно.
— Родители мои и сестренка малая схоронены под кедрами теми. — Сказал он через силу, еле ковыляя и держась мне за плечо. Я молчал, сгорая от стыда.
У поленницы старик остановился, долго смотрел на дрова и наконец выдал: Кончаются полешки—те, кедровые. Всего ничего осталось. Ну—ка, сведи меня до дому, да тащщы дрова остатние—те, не жалей.
Уложив старика я вернулся за дровами. Весь кедрач, до последнего полешка, вошел в одну охапку. Я пожарче натопил печь, собрался было заварить старику питье, но он опять заговорил:
— В Молодые годы—те в первый раз сила меня подняла вот отсюдова на странничество. Изба у нас здесь была, заимка. Жили мы тут с тятенькою, да маменькою в трудах и молитвах. Жили в огород от мира и блюли веру истинную. От тех, что в Молебной счас живут мы отделились еще при царе, когда их общину в Якуцку землю ссылали. Они при заводах демидовских углежогами состояли. Тогда им откровение было. Стали они робить поманеньку, как раньше, только власть земну отрицать. Подати платить перестали. Прозвали их «неплательщиками». А потом в Петербурге—граде царя убили. Бомбой в карету кинули. А бомбу метнул бывший, из неплательщиков, мастеровой, что Демидовыми на учебу был в Петербург вывезен. И под это дело много народу пострадало. Сорвали их с мест насиженных и в ссылку в якуцку землю отправили.
Все пророчества сбылись. И про то что от власти антихристовой ими отрицаемой пострадают. И про то, что звезда с неба упадет и вскипит чрево земное. И что на месте его озеро вздынется. А откровение, слышь—ко, пращуру моему дано было. Через него пророческий дар в семье нашей завсегда держался. Мы — Боговы. Он нас и уберег, почитай.
Предки мои сбегли тогда, когда общину—ту высылали. Сбегли и веру уберегли. И здесь ее сохраняли. А те, там, в земле якуцкой веру порушили. Это тоже известно было из откровения.
Ну, да не в том дело. Тятенька мой считал, что веру только здесь сберечь можно, в глуши, а меня видишь, в мир потянуло. Потому как нельзя жить человеку с другими не касаясь.
В течение той ночи, задыхаясь и кашляя, старик поведал мне свою жизнь. Уйдя из дому по «зову странничества» пережил он тяжкие испытания. Война и лагеря — везде он побывал, все пережил. Прошел огонь и воду. Вернувшись, окольными путями, через десяток лет домой обнаружил он две свежих могилки и доходящую от неизвестных болезней девчушку. Это тоскующие по единственному сыну родители спроворили себе дочурку, как сказочную снегурочку. И назвали ее Богданой — дескать Богом данная. Забрал Господь сына, а вместо нее дал дочь. Сестра сразу признала братца, но слаба была настолько, что только и поведала папенькино то ли завещание, то ли пророчество.