Игорь Шенфельд - Исход
Роль тамады Рукавишников взял на себя: было бы странно, если бы в его доме и в его присутствии командовал кто-то другой. Но — странное дело: роль эта удавалась ему «на троечку». Он излишне суетился, шутил чересчур плакатно, хозяйственных команд женщинам по кухонным вопросам отдавал больше, чем организационных за столом, тостами дирижировал с некоторым запозданием, выпив, засматривался на дочь и даже назвал ее один раз «Людочкой» (так звали мать Ульяны), после чего вообще ушел на некоторое время, бросив свой пост. Так что свадьба гуляла временами в режиме анархии и саморегуляции, и держалась, главным образом, на Серпушонке с Троцкером.
Один лишь раз управление застольем перехватил парторг Авдеев, и то на миг всего, запретив Троцкеру плохо отзываться о Колыме. А к Колыме базар подкатился вот по какому поводу: сосед Бауэров Алихан Бусурманов предложил тост за Советский Союз, сравнив последний с их праздничным столом, голова — типа Москва — у которого здесь, а конец — в саду, за углом, у самой Японии (эй, «японцы» — наливай давай! — завопил в этом месте Серпушонок в распахнутое окно, обращаясь к «уличным» гостям, — за Эсэсэр пить будем!»)…
— … И хотя страна наша такая же громадная, как наш стол и невообразимая по длине, но во всех концах ее пьют одновременно! Это и называется братством народов, за которое нужно выпить!
— Ура! — крикнул Авдеев и молодецки выпил первым. За ним последовала вся «страна».
Вдруг возник голос Троцкера:
— Если под гргрушей в саду Япония сидит, то где тогда Колыма находится, я вас спграшиваю? Возле согртигра у забогра?
И тут Авдеев взорвался:
— Не сметь Колыму с сортиром сравнивать! Колыма — страну спасла! Колыма — золото давала, за которое мы у наших союзников хлеб и солярку покупали!
— … И щеколад, — подсказал Серпушонок, но Авдеев его проигнорировал.
— Тогда, значит, я пгредлагаю всем выпить за Колыму, котограя спасла наших союзников… то есть… это самое… котограя спасла стграну, я хотел сказать…, — мгновенно нашелся Троцкер.
— Вот это другое дело! — согласился Авдеев, налил себе и выпил, не дожидаясь остальных.
«Колыма! А то мы не знаем кто стграну спас», — негромко сказал Троцкер и посмотрел на Аугуста. Аугуст его услышал и кивнул. Тогда Абрам показал Аугусту свои руки, а Аугуст Троцкеру — свои. Они без слов поняли друг друга. И хотя руки Троцкера не были истерзаны лесом — все равно это были руки зека, одного из тех врагов народа, которые спасали страну. Вдруг, вдохновленный водкой и подброшенный импульсом, Троцкер ринулся к Аугусту и обнял его за плечи. Аугуст поднялся с места и обнял маленького Троцкера.
— Горько! — завопил муж Кусако, и несколько голосов засмеялось, но общество пьяного шабашника не поддержало: гости каким-то общенародным сердцем поняли, что этот миг — не для куража, что за этим дружеским объятием двух бывших заключенных зияет бездна…
Да, бездна была и оставалась. И в том она проявлялась, в том числе, что официальные лица из партийных и советских районных инстанций на свадьбу не явились: посчитали некорректным, или опасным для себя гулять на свадьбе у репрессированного немца. Был только начальник районной милиции, подаривший молодым чернильный прибор, с пятого тоста упившийся и увезенный его шофером домой, спать. Еще был главврач ветлечебницы из Семипалатинска — аккуратный, строгий человек, который строго пил, следуя тостам, аккуратно закусывал и слова не брал. Он исчез так же незаметно, как и появился, освободив место для кого-то из «японцев» из сада, зашедшего «в Москву» кого-нибудь тут обнять, и тут и оставшегося гулять дальше.
И свадьба гуляла дальше. Абрам пикировался с Серпушонком по диагонали стола, и весь периметр стола закатывался от хохота, когда Серпушонок передразнивал Абрама, а тот, в свою очередь — изображал Серпушонка.
— Ты чё в Израель свой не едешь, Троцкер? — кричал ему Серпушонок, — тебе там дворец дадут!
— Я что же: так сильно на такого дуграка как ты похож, что ли? — откликался Абрам, — там война идет! Давай ты пегрвый, а я посмотгрю: дадут тебе там двогрец или нет. Если дадут, то и я подъеду.
— А меня не впустят туда: я не обрезанный.
— Так в чем же дело, Андгрюша? Иди сюда, сейчас же и обслужу. Обгрежем по последней моде. Таки я же погртной!
— По моде это как, Абрам? На косой пробор? — хохотали гости.
— Нет, Абрам: ты ему под «бокс» обстриги…
— Какой бокс: под ноль, под ноль, как новобранцу!
— А у его и так усе под ноль давно… обрезать, небось, нечего…
— Серпушонок, не терпи обиду: докажи им, что есть чего обрезать. Показывай сейчас же!
— Безобразие! — кричала княгиня Кусакина.
Игнорируя весь этот базар, Серпушонок поднялся с места, поднял полный стакан и объявил:
— Желаю произнести международный тост. Требую всем наполнить!
Когда все, уже заранее посмеиваясь, наполнили, Серпушонок торжественным голосом возвестил:
— Вот, гляньте, кто тут только ни сидит, за этим свадебным столом: и русские люди сидят, и немцы, и казахи, и смешанных кровей товарищи, и такие как я — чистокровный моряк, и даже один еврей затесался — и все мы как один — братья! Я даже слова старинной русской песни вспомнил: «От качки болели бока, но мы обнимались как братья…»… — «… и только порой с языка срывались глухие проклятья!..», — в восторге продолжил муж Кусачки, на которого «княгиня» тут же зашипела с силой проткнутого тракторного колеса. Серпушенок тоже нетерпеливо задергался: «Попрошу не перебивать докладчика всякой посторонней ерундой! Потому что я хочу сказать вам свою глубокую мысль о братстве… ну вот, чуть не сбили… так что все мы, короче — братья, вот в чем наша особенность! Братья по социализьму! Вместе и в коммунизьм попадем — все как один! И даже Абрам с нами — вот что поразительно! Причем — первым войдет — это я вам всем гарантирую! Потому что Абрам наш — он как целое братство в одном лице: он и еврей, он и немец, он и русский, он и бурят уже, и вообще неизвестно, какие еще другие фокусы у него за пазухой прячутся… — Серпушонок явно отклонился от первоначального курса, «потерял фарватер первоначальной мысли», понял это по язвительным комментариям с мест и решил укрепить финал своего терпящего аварию тоста ссылкой на высокую классику:
— … И как сказал по этому поводу однажды великий русский поэт Эм Йю Лермонтов в своем знаменитом стихотворении под названием «Выхожу один я на дорогу» — давно он это сказал, когда я еще в церковно-приходскую школу ходил — а сказал он тогда так: «Абрам, Абрам, дай руку мне: ты чувствуешь? — она в гамне»…
Стол грохнул хохотом.
— Это возмутительно! — послышался очередной вопль Кусачихи. Она только что подарила молодым томик стихов М.Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу», включающий в себя в том числе и бессовестно перевираемую сейчас Серпушонком поэму «Мцыри», и думала поэтому, что Серпушонок ее дразнит, над ней издевается, именно в ее огород швыряет все эти неприличные камешки: она Серпушонка всегда люто ненавидела.
Однако, никто не обращал на Кусачиху внимания в данный момент — каждый выкрикивал свое:
— …Чего-то не понял я, чия рука в гамне: чи твоя, чи Абрамова?
— …То-то я думаю: откуда вонить так? А ето от Серпушонка…
— …А чего она в тебе у гамне-то, а, Серпушонок? Газеты кончились, што ли?
— …Гы-гы: а когда он их выписывал вобче? Она у его всегда в гамне, ага…
— …Серпушонок, тебе и закусывать не надо: лапой занюхивай!..
— …Кусакин, ты там рядом сидишь: гляди, чтоб Серпушонок той рукой, что в гамне, в обчий тазик не лазил…
Но Серпушонок не отвечал, он был занят: сосед его Кусако уже пытался в этот момент пить с ним «на брудершаф», изобильно проливая, в противофазном качании, водку на пол и на грудь.
Общество веселилось до упаду, и было уже заполночь, и гармонь заплетала невесть что, и под нее в соседней комнате колотили каблуки всех, еще способных стоять.
Только «молодые», несколько натянуто улыбаясь гостям направо и налево, демонстрировали некоторую сдержанность настроения. Приказы публики «горько!» они исполняли «на троечку»: Аугуст в силу своей природной сдержанности, а Ульяна за счет некоторой внутренней растерянности. Отчасти причиной тому был Спартачок, сидевший тут же рядом на специальной высокой табуретке с ограждениями, болтавший ножками и норовящий сдернуть чего-нибудь со стола или завопить каждый раз, когда мамочка отворачивалась от него больше чем на пять секунд.
Пришло время Аугусту сказать себе, что он счастлив, наконец. И он говорил себе это постоянно. Говорил и вслушивался в себя: как это звучит? Это звучало хорошо, но сердце за словами не успевало. Сердце как-то все не могло привыкнуть к тому, что он счастлив. Воображение все еще не могло охватить этого факта — что Уля, которую он так долго и безнадежно ждал, теперь его жена: родной человек, сказавшая ему «да» при свидетелях.