Дина Рубина - Почерк Леонардо
Потряхивая чемоданным задом, сбегала на кухню, приволокла несколько вафельных кухонных полотенец, вытащила из подола необъятной юбки три лошадиного размера английские булавки.
– Стоять, Буренка!
Нет, с Христиной явно куда интересней, чем с Полиной. Та только водит Нюту гулять в Жилянский садик и чинно раскачивает тяжелую медленную ладью железной качели, не позволяя разогнать ее до небес. Еще они в Липках гуляют, в парке Ватутина – там и вправду липы растут, огромные, пахучие, весной на ветках появляются маленькие зеленые пропеллеры, липкие на концах. Можно их раскрыть и наклеить на нос.
Еще Полина всегда пристает со своим дурацким чтением вывесок. И сама протяжно, как качель, раскачивает их голосом: «Тка-ны-ны»… «Про-до-воль-чи то-ва-ры»… «Рэ-мо-о-онт взут-тя»… – идиотское занятие, если учесть, что дома все равно говорят на другом языке – на русском. И сама Полина говорит на русском. Тогда зачем вообще смотреть на эти вывески?
Кроме того, она терзает Нюту смешной тарабарщиной, «немецкий язык» называется. Все потому, что Полина – бывшая фребеличка. Нюта сначала думала, что это вроде истерички – когда Нюта устраивает та-ра-рам, Полина в сердцах обзывается этим словом. Но, оказывается, когда-то, миллион лет назад жил немецкий профессор Фребель (тощий селедочный старичок с кустами редкого мха на вдавленных щеках), который учил девиц педагогике – ну, это чтоб дети не баловались и не ругались шоферскими словами. Так вот, девицы-фребелички (целый строй обтянутых рюшами полных грудей, шляпки с вишенками и райскими яблочками на полях) – набирали группы детей, человек по семь-восемь, водили их гулять в парки, воспитывали, учили языкам. Языкам! Чему там учить? Высунуть язык далеко-далеко… еще дальше… теперь достать нос… отлично! Но все равно это всего лишь один язык, один, хоть ты тресни!
Нюта с лету хватает все эти дурацкие «айн-цвай-драй-фи-ир, ин ди шуле геен ви-ир», что приводит Полину в неописуемый экстаз. «Машенька! Машенька! – кричит она с порога, вернувшись с прогулки. – Я одного не могу понять: как ребенок, который со слуха мгновенно запоминает стишок на чужом языке, не может прочесть ни слова на родном?»
А что тут понимать: в голове есть такое зеркальце, в котором, если сильно сосредоточиться, отражается все, что хочешь запомнить. Надо только поймать зеркальцем нужный предмет, или слово, или, что гораздо веселее, цифру. И когда зеркальце поймает то, за чем охотится, считай это навеки пойманным. И разве не у всех людей так устроено? И с буквами все было бы отлично, если писать их правильно, а не вздорно, шиворот-навыворот, как повсюду понавешано и понаписано…
Однако в Полине и хорошего много: после прогулки она всегда покупает Нюте что-нибудь вкусное. Пухлое желтое бревнышко эклера, политое шоколадом, а внутри – заварной или сливочный крем волшебного вкуса. Или корзинку с розовым сиропом, в котором завязла бордовая вишенка…
К тому же, на улице Полина безопасна. Там она не станет приставать со своей дурацкой «аскорбинкой», омерзительным кисло-горьким порошком, каким пичкает девочку дома – разворачивает плоский пакетик из кальки, делает его совком и, приговаривая: «Ро-о-от от-кры-ыли!» – ссыпает порошок на Нютин обреченно высунутый ковшиком язык. На улице, наоборот, Полина в полной власти Нюты, – побаивается, что девочка даст деру. Это уже бывало, а бегает Нюта быстро, почти как мотоцикл. Короче, если Христина не станет заниматься подобной ерундой, счет в этом матче в ее пользу.
И хорошо бы она осталась насовсем.
Хотя Ма сказала, что Христина только приглядит за Нютой те несколько дней, пока Полину разрежут и снова хорошенько зашьют в больнице. Папа однажды объяснял, как человека режут и зашивают, а потом вытягивают нитки.
Три куклы были зарезаны и выпотрошены Нютой после его увлекательного рассказа.
Да…
Вот только Полина не вернется из больницы. Совсем не вернется, никогда. Может, ей там настолько нравится, что она так и будет глотать себе камни, а потом подставлять толстый живот под нож?
Христина между тем быстро и туго обернула девочку полотенцами, прикрутив к телу левую руку и оставив на свободе правую. Ловко сколола булавками, завертела, придерживая за плечо.
– Тю! От лялька!
– Я… мумия?
– Хто-о цэ?
– Мы с папой смотрели на картинке… это такой древний забинтованный мертвец.
– Тьфу! Та хиба ж ты мэртвяк? Ты жива дивчина. Ходь на калидор, глянь-но в дзэркало!
Нюта попробовала пойти и чуть не упала.
– Я… не могу… ногами! – испуганно сообщила она.
– Усэ можешь! – крикнула Христина. – Брэшэшь, можешь! Нижки-то в тэбэ он воны обе! Пишлы правэнькой ножэнькой упэрэд! А ну, топай!
Минут пять вместе ковыляли до прихожей. Там обитало чудесное, драгоценное и тайное… Никому про это нельзя было говорить.
Потому что днем, когда Полину вяжет сон, надо только терпеливо и хищно дождаться дребезжащего храпа из кожаного кресла в столовой, куда Полина усаживается «полистать газету». Когда взмывает первая волна тракторного рыка под легчайший трепет газетных листов, надо мчаться – практически по воздуху, наступив на пять надежных паркетин, – в детскую, где на тумбочке возле Полининой кушетки, украшенное финифтью и тронутое проказой, стоит на высокой ноге ее старое круглое зеркало. На эмалевом исподе обносившийся Иван-Царевич умыкает совершенно уже безголовую Марью-Искусницу на колченогой кобыле.
И если осторожно поставить это зеркало на обувную тумбу в прихожей, точнехонько против другого, «генеральского», в резной черной раме, и медленно вплыть в глубокое, колеблемое тугими струями пространство между ними, открываются два входа в бесконечные зеркальные коридоры…
Нюта научилась скрывать эту игру, потому что Ма очень плохо относится к зеркалам, неохотно в них смотрится и даже, кажется, немножко боится, что очень глупо. Однажды, застав Нюту за медленным опьяняющим танцем меж двух зеркальных протоков, откуда изливалась волшебная гулкая прохлада, Ма почему-то испугалась и отняла Полинино зеркало, беспомощно вскрикивая: «Что ты делаешь, не понимаю, чем ты занята, что за глупости?»
И вот сейчас наполовину забинтованная Нюта стояла перед высоким «генеральским», с бронзовыми подсвечниками, зеркалом.
– Кто… это? – хрипло спросила девочка, разглядывая однорукий пакет какого-то получеловека, привычно обегая изображение ощупывающим взглядом и переворачивая его справа налево. Отчего-то сейчас это было гораздо труднее сделать.
Миг узнавания себя в зеркале всю жизнь был как затяжной прыжок с парашютом. Никогда не умела мгновенно слиться со своим отражением. В первый миг были – встреча, оторопь, сердечный толчок: кто-то в твоей одежде. Надо было себя перевернуть. И всякий раз заново переучиваться смотреть.