Филипп Делерм - Пьющий время
— Таким образом, мы приедем туда зимой. Ведь вы так и хотели, по-моему?
— Да, может быть, так будет лучше. Я смогу приготовить дом к вашему приезду. Ждать и готовиться тоже очень важно. И потом, я уже не боюсь одиночества. Только обещайте мне…
Ясным сентябрьским днем, на Северном вокзале, он с нами расстался, бросив в самую последнюю минуту через вагонную дверцу слишком серьезную фразу:
— Мне кажется, я умру, если вы не приедете.
Вспоминая о том времени, я смотрю на все по-другому. То, что произошло потом, смело распределенные роли, перемешало возможности. Флорентиец вроде бы вел нас к цели, а месье Делькур, казалось, так кротко повиновался. Тем не менее именно он предчувствовал смысл этого путешествия и втайне руководил им. Знал ли он сам об этом? Он не был создан для того, чтобы знать; он созерцал медленное кружение в отсветах калейдоскопа и никогда не давал имен тому, что сам порождал в этом текучем мире, где осколки света таяли, творя другой свет. Впервые за все время своего пребывания на земле он отправлялся в путешествие. По крайней мере, так он, загадочно улыбаясь, сказал мне, но обмануть меня ему не удалось. На самом деле он знал все страны, их образы и краски. В фарфоровых шариках заключены моря и леса, их можно выбирать под настроение, под цвет охватившей тебя печали или потребности в надежде. Месье Делькур повелевал погодой. Кроме того, он хотел путешествовать на свой лад, никому не подчиняясь. Его соблазняла мысль о севере, но, прежде чем окунуться в синеву и белизну шведской зимы, он хотел обойти другие вешки, воскресить иные внутренние образы. Флорентиец казался ему слишком темпераментным спутником, а вот я…
Я безмолвно последовал за ним. Тихий и ошеломленный, я садился следом за ним в автобусы, в поезда, в грузовики, если мы ехали автостопом, а однажды в Голландии даже плыли на барже. За мутноватыми стеклами навстречу мне скользили пейзажи, снова и снова появляясь и не пропадая. Прижавшись лицом к стеклу и глядя вниз, себе под ноги, я видел, как бешено, неудержимо, с головокружительной скоростью проносится дорожная щебенка или камешки между рельсами. Я снова поднимал глаза: мирный, едва приметно плывущий за окном пейзаж сглаживал резкую силу стремительного бега, и я чувствовал себя восхитительно невесомым пассажиром нескольких планет, движущихся вразнобой.
Прямолинейные улицы Парижа уступили место пространству до того бескрайнему, что оно казалось мне почти родным. Но краски день ото дня менялись. Здесь уже не было ни темной зелени скверов, ни вечерней синевы Тюильри. Золото, янтарь и ржавчина играли на тускло-коричневой земле равнины, забираясь и в самую глубь городов и деревень.
Иногда месье Делькур в самый разгар дня предлагал мне сойти на какой-нибудь крохотной и безлюдной станции. Я тщетно стараюсь припомнить названия. В памяти у меня сохранился лишь переменчивый свет, дыхание осени. Мы углублялись в леса, сначала к северу от Парижа, потом на севере Франции. Осень. Небо все еще синело, но деревья с каждым днем одевались во все более притягательные, теплые, мягкие тона; теперь, когда мы готовы были ступить на дороги, уводящие в иные края, жизнь стала здесь прекрасной как никогда раньше. Осень; я понемногу постиг пронзительное совершенство мира, который завершается, удаляется, делая вид, будто приближается к нам, словно просвет в конце лесной тропы. Месье Делькур искал забвения в осенних запахах, красках фруктовых садов, он предпочел путешествовать во времени и пространстве, чтобы расстояние придало большую ценность планам шведской зимы. А у меня все смешалось: Элен, Даларна, путешествие, осень… Но я двигался, все вокруг менялось, одна деревня походила на другую, но то, что исчезало навеки, больше не возвращалось. У меня было чудесное ощущение: я оказался в центре изображения в октаскопе, потому что все было светящимся, явственным, умножавшимся до бесконечности, и в то же время чудилось, будто все меркнет и заканчивается.
Так вот, была осень лесов, осень дождя. Мы с непокрытыми головами шли по северной равнине, потом вдоль берега моря, по серому песку пляжей, где так легко было поддаться печали. В октябре они зябнут, всеми покинутые, зонтики сложены, краска на деревянных кабинках облупилась, на стенах опустевших гостиниц проступают ржавые пятна. Что за наслаждение — пропитываться дождем и тишиной, идя медленным-медленным шагом, до самого конца глухого времени года.
Месье Делькур вовлек нас в логику похожего на нас самих странствия: приобщающий круг с границами шара или пузырька. Сначала он повез меня в Голландию, где люди передвигались с места на места легко, в воздушном стрекоте велосипедов. По вечерам у них горели все лампы, сияла медь теплого уюта, открытого взглядам прохожих, утоляющих жажду золотым свечением. Мы двигались вдоль каналов, ни в одной деревушке не задерживаясь дольше чем на день. Время шло… Город ждал нас где-то далеко, за всеми этими картинками, на самом донышке осени. Город, а может быть, и больше, пространство-мираж, город-предчувствие. Месье Делькур сказал мне только одно:
— Там север севера укрыт в центре дождей.
В центре, в самой глубине того круга, который начертил месье Делькур на плоской осенней стране. Я ничего не понимал ни в границах, ни в странах. Но и там, как в первый вечер в Париже, я ощутил недвижную ласку мгновения, только упивался ею еще больше, с тем оттенком серьезности в наслаждении, который смутно рождало во мне ощущение времени. От всех этих долгих исканий у меня в памяти осталось одно-единственное имя, которое сегодня для меня что-то означает. Я собрал в него все серые волны Северного моря, все туманы над равниной, весь янтарь осенних лесов. Брюгге. Мы шли по Брюгге холодным утром начала ноября.
Это был придуманный для нас город на полпути между небом и землей. Не было ни встречи, ни враждебного столкновения; на тихих мощеных улицах прохожие проплывали мимо неспящими сомнамбулами; каждый двигался по колее своей грезы, словно в погоне за тенью, словно преследуя тайный образ. На главной площади громыхали повозки, но дымка в воздухе удерживала нас на морском дне, перезвон башенных часов опускался, словно идущая вглубь волна. Мы переходили через мосты над каналами; лебеди медленно скользили по воде среди узких желтых листьев.
За воротами открывался сад, тишина в нем казалась такой торжественной и желанной… Мы вошли. Маленькие белые домики аккуратным рядком выстроились вокруг просторной лужайки, поросшей деревьями, подернутой клочьями растрепанного тумана, усыпанной опавшими листьями. Мы долго ходили по ней, испытывая удивительное счастье, неясное ощущение покоя, легко добытой истины, и ноги у нас озябли. Время от времени открывалась какая-нибудь дверь, и кто-то проскальзывал мимо нас по дорожке: невесомый черно-белый силуэт проплывал над землей и пропадал. И долго после его исчезновения казалось, будто ветерок колышет покрывало. Монастырь бегинок. Месье Делькур назвал мне чересчур непринужденное имя этого огороженного небесного участка, где расцветал талант садовника, этой с улыбкой распахнутой двери, за которой царит строгая кротость.
После отъезда Флорентийца мы вновь погрузились в безмолвие. Мы впитали золотую и серую тишину монастыря бегинок и всех мощеных улиц, холодный туман, который так медленно рассеивался. Мы шли наугад, но где-то в этом напоенном влагой воздухе таилась сила, которая нас вела. Очень быстро стемнело, вечер застал нас на главной площади, у витрины книжной лавки. Выставленные в ней гравюры Антона Пика воскрешали в памяти суету на зимних улицах Брюгге и Голландии, с развевающимися шарфами, раскрасневшимися, насмешливыми, сияющими лицами. Но, обернувшись, мы только и увидели, что почти пустую городскую площадь; последняя повозка, крытая черной кожей, свернула за угол и растворилась в темноте.
Мы снова тронулись в путь. Повсюду, куда ни глянь, в переулках загорались окна кафе, таких укромных и уютных, что мы не решались войти, несмотря на внушающие доверие вывески: «Кафе-кондитерская», «Бочковое пиво». Наконец месье Делькур решился войти в кафе, у которого на стене был вывешен перечень блюд. Набравшись смелости, он толкнул дверь и тотчас раскаялся в дерзком поступке. Ни за одним из четырех столов темного дерева, слабо освещенных лампами под оранжевыми абажурами, никто не сидел. В камине, потрескивая, горел прирученный огонь.
— Добрый вечер, господа!
Голос звучал приветливо, но от неожиданности мы вздрогнули. Немолодая дама в кардигане из серой ангорской шерсти ничем не напоминала официантку. Выслушав без насмешки наш неуклюжий лепет, она усадила нас поближе к камину, приняла заказ и удалилась, оставив нас одних в зале-корабле. Выступающие балки, дымчатые расписанные стекла, изразцовая печка, свернувшаяся у огня кошка, кружевные салфетки; нам было неловко, мы чувствовали себя виновными в том, что, не приложив усилий, проникли в этот доступный уют. Но вскоре нам принесли два высоких пузатых стакана с белыми буквами: «Аббатство Доброй Надежды — Гёз Ламбик[2]». Прежде чем глотнуть темного пива, следовало распробовать цвет названия, отраженного в стекле, и эта утонченность отражения тон в тон преисполнила нас блаженством. На деревянном столе темно-красное пиво в стакане казалось матовым. Когда я поднес его поближе к огню, в нем заплясали светлые блики. В Брюгге, в ласковом одиночестве, я тянул горько-сладкое пламя вишневого пива со смолистым и фруктовым привкусом, сидя так близко от серых туманов, в глубине нашей осени.