Светлана Петрова - Кавказский гамбит
Панюшкин тоже не играл ни в карты, ни в домино — только в шахматы! — и очень этим гордился, знал все места интеллектуальных ристалищ, ежедневно их обходил и везде, терпеливо дождавшись очереди, делал свою партию. Столичного приятеля — а Василий, не в пример своей супружнице, без сомнения полагал Шапошникова приятелем — высокого ростом и солидного, своим дружкам представил как генерала. Пианист — специальность несерьезная, местные не поймут. Новый игрок произвел на шахматное сообщество впечатление: над ходами долго не размышлял, побеждал или, в крайнем случае, предлагал ничью. Мог и блиц изобразить. Его запомнили и уважительно приветствовали.
Чета Шапошниковых уже пятнадцать лет каждую весну приезжала в Хосту на весь летний сезон. Купить собственное жилье на юге пианиста уговорила жена, ненавистница подмосковных комаров и неистребимого дачного запаха нежилой сырости. Пока муж концертировал, они урывками ездили на модные курорты — то на неделю, то на две, как получится. Наталье Петровне, подверженной зимнему унынию, этого было мало. Загар шел ее милому лицу с васильковыми глазами, купания бодрили, и каждый раз она отрывала себя от моря чуть ли не со слезами.
Когда случилось несчастье и на знаменитого пианиста, потерявшего из-за артрита гибкость пальцев, обрушилась беспощадная лавина свободного времени, Наталья Петровна осуществила давнее неодолимое желание — обменяла дачу в подмосковных Снегирях на квартиру в маленьком, скромном, но совершенно уникальном уголке Больших Сочи. Она смотрела с высоты третьего этажа своих владений на утопающие в зелени горы слева, на ряды высоких веерных пальм, выстроившихся вдоль улицы справа, на кипарисы прямо перед окнами и мечтала только об одном — видеть этот пейзаж до конца своих дней. «Представляешь, — убеждала она мужа, — прибрежная полоса такая узкая, что от любой точки поселка до моря — десять минут пешком, поэтому летом сюда рвутся курортники, хотя аборигены, конечно, жили в горах. Все в цветах, цикады на тепло кричат так, что уши закладывает, вдоль реки из ущелья постоянно дует свежий ветерок, поэтому даже большая жара не утомительна».
Пожалуй, это был единственный случай, когда Шапошников уступил супруге, о чем жалел, и это портило ей удовольствие. Хотелось, чтобы муж испытывал такое же восхищение, как она сама, что казалось невозможным в принципе, поскольку они были слишком разными людьми.
Шапошников принадлежал к немногим счастливчикам, кто достаточно долго осязал свою мечту в реальности и не сомневался — выше блаженства не бывает. К большинству, не обремененному талантом, он относился равнодушно: если непритязательная жизнь без высокой цели устраивает человечество, тем хуже для человечества. Он не желал растворяться в общей массе и быть доволен уже тем, что появился на свет таким же образом, как и все остальные. Постепенно разница между ним и теми, кто составляет толпу, увеличивалась и наконец превратилась в мистический рубеж. Чрезмерное скопление людей вызывало у него неприязнь и имело право на существование только потому, что способно рукоплескать. Он вовсе не хотел нравиться, он хотел покорять толпу, как властелин раба. Он обнажал перед нею свой дар, вскормленный каждодневным трудом до пота, и за это еще более ее презирал. Шапошников не верил восторгам публики, среди которой лишь несколько избранных могли отличить высокое искусство от низкого, а прочие им подражали, впадая в массовый психоз. Этим убожествам, не способным оторваться от земли и воспарить, не дано постичь ни истинного наслаждения, ни трагизма жизни. Для кого же он играл? Для себя и для Бога.
Шапошникова знал, что так думать нехорошо, что гордыня — великий грех, а поступать надо по заповедям. Он много еще знал такого, чему никогда не следовал. В его глазах серьезной выглядела только собственная драма, а чужие беды казались ничтожными. Мир долго существовал лично для него, и вдруг, не успел он оглянуться, как уже сам потерял для мира всякую ценность. Окружающее пространство, в которое он посылал звуки, более не отзывалось ему. Что значат какие-нибудь два десятка лет упоения собственным даром, уникальным профессионализмом, славой наконец? Кому-то и одного такого дня хватило бы для воспоминаний на целую жизнь, но ему и вечности было мало. Великий пианист и великий ребенок Владимир Горовиц выступал до самой смерти. Почему Владимиру Шапошникову начертано иначе?
А ведь родился он удачно, в семье музыкантов. Что бы ни говорили, обстановка детства, когда человек только формируется, имеет основополагающее значение, и маленький Володя рано узнал сладость гармонии. Отец играл на скрипке в оркестре, был человеком легким, даже легкомысленным и рано ушел из семьи, точнее, сбежал. Мать — крупная, суровая дама, более похожая на мужчину, чем не женщину, преподавала фортепиано в музыкальном училище и шпыняла сына до первой золотой медали на престижном международном конкурсе. В дальнейшем она лишь восторгалась его достижениями и на другую тему говорить не могла. Отца Шапошников не помнил, мать не любил, хотя содержал по-царски, и при первой же возможности поселился отдельно. Умерла она рано, сын ее тело кремировал, а прах поместил в колумбарий, чтобы не обременять себя уходом за могилой.
Пока он концертировал, журналисты писали о нем чуть ли не ежедневно, зарабатывая больше, чем герой их сочинений, но когда Шапошников сошел со сцены, промелькнула скромная заметка, в которой его сравнили с падающей звездой на музыкальном небосклоне. Написали и забыли, даже в юбилей не вспомнили. Но он-то жив, и — что самое ужасное — талант его не умер, и остатки честолюбия еще топорщилось, умерли только пальцы, позволявшие извлекать из рояля божественные звуки. Пальцы музыканта как связки для певца — живой инструмент, который заменить нечем. Жизнь сделалась неинтересной и даже противной.
Он пытался преподавать, но педагогом оказался плохим. На бездарных учеников кричал до остервенения, гневно стучал по крышке рояля, выгонял из класса. Одаренным не спускал ни малейшего промаха, нетерпеливо требовал блистательной техники, которой когда-то владел сам, и полной отдачи себя музыке, на что способны только гении. Нервов он тратил много, результаты были плачевны. Но даже если кто-то из его класса добивался значительного успеха, Шапошникова это не радовало. В нем жила память о собственных притязаниях на уникальность и вечность. Оказаться лишь наблюдателем чужих достижений было обидно. Будущее, не окрашенное его личным творческим счастьем, ему не подходило. Ученики Шапошникова не любили, и в педагогике он разочаровался.
Время тянулось и тянулось бесконечно, не притупляя боль, но кое-как притирая к окружающей действительности. Рояль, шикарный довоенный «Блютнер», он продал. Черный немой инструмент напоминал лакированный гроб. Противоестественно ежедневно лицезреть обитель мертвых.
Душа бывшей знаменитости настолько опустела, что в отведенном ей пространстве свободно гулял сквозняк, но мозг продолжал вырабатывать мысли: возможно, Господь послал ему страдания как шанс очиститься от прошлых грехов и возвыситься духовно. Только вряд ли из этого выйдет путное. Человек часто даже не понимает, что грешит, и не всегда адекватно оценивает свои поступки. Правильно — с его точки зрения и неправильно с точки зрения Бога. Богу трудно соответствовать.
Широким кругом приятелей Шапошников никогда похвастаться не мог. Как всякий большой художник он по сути был одиночкой, но вокруг толпились почитатели таланта, околомузыкальные дельцы, использовавшие пианиста в своих интересах, а то и просто прихлебатели. Они создавали видимость пространства, заполненного единомышленниками, и испарились первыми. Эта судорожная скорость и глубина забвения настолько поразили Владимира Петровича, что подорвали несколько наивную веру во всех остальных знакомых, и он перестал с ними встречаться по собственной инициативе.
Старость могли бы скрасить дети, которых не было. Дети представлялись Шапошникову чем-то посторонним, помехой в главном деле жизни. Погруженный в музыку, он не чувствовал в них необходимости. Привык, что любви к самому себе вполне достаточно для нормального самочувствия, и не считал себялюбие пороком. Так в конце концов и остался один на один с супругой, которая была второй по счету и существенно моложе. Она с самого начала приняла его требование — не заводить детей. Возможно зря, но иначе бы он на ней не женился.
Обжегшись на первом браке с талантливой скрипачкой, имевшей собственные амбиции, сложный график гастролей и смутно-пренебрежительное представление о семейном быте, Владимир Петрович долго ходил в холостяках. Наконец из сонма почитательниц своего дара выбрал миниатюрную, приятной (но не более) наружности девочку в белом кружевном воротничке, работавшую в нотной библиотеке при консерватории. Посетители доверительно называли ее Татой. Она не кокетничала, не стремилась произвести впечатление, а тратила силы души на любимую фортепианную музыку и знала все сочинения композиторов и всех исполнителей. При этом она вовсе не была фанатичной поклонницей известных музыкантов. Звания, чины или деньги не производили на нее впечатления вовсе, но нимб избранности она улавливала мгновенно и испытывала невольный трепет. Высокого, красивого, мрачноватого пианиста молоденькая библиотекарша приметила давно — сердце начинало учащенно биться, как только он подходил к стойке абонемента. Кроме уважения и восхищения, в ее чувстве присутствовало сострадание к человеку, обремененному такой тяжкой ношей, как талант.