Олеся Мовсина - Чево
И метнулась по лестнице вниз.
— А расческу я не нашел, — только и смог объяснить он, когда мама растерянно захлопнула дверь».[1]
В дороге Матвей не думал ни о Фенечке, ни о Косте. Угораздило его сесть на какой-то почтово-багажный (ближайший по времени, но ползущий до его родного города двадцать часов противу обычных девяти). Зато будет время всё обдумать и успокоиться. Успокоился он сразу, а думать не хотелось.
Единственный пассажирский вагон населяли кроме него две пожилые проводницы да грустный старик профессорского вида.
Но на какой-то станции с криками и грохотом ворвались штук пять баульных бабок и начали занимать «места получче». Почему-то их раздразнили неоткидывающиеся кресла: желая немедленно улечься спать, бабки принялись выламывать спинки, ссылаясь на какой-то там прошлый раз. Сделав дело еще до того, как тронулся поезд, они стали было укладываться, но тут какая-то вспомнила: я ж задом не могу! — и метнулась к другому ряду, где кресла смотрели обратно:
— Сынок, мы в какую сторону едем?
Если мир в одночасье лишится дураков (почему-нибудь или чудом), он взлетит на воздух, приобретя райскую невесомость.
На вокзале на подоконнике, где ему пришлось провести хвостик ночи, Матвей прочитал: «Мужской образ — поиск и смерть; женский — творение и рождение». Синим фломастером и едва ли не хромающей орфографией. Явно не Мирча Элиаде писал. Но может быть, кто-то из начитавшихся.
Эта сакрализация всего окружающего пространства чревата полной профанацией. Нет, не чревата, повальная сакрализация и есть профанация. Чем больше глобальных смыслов находим мы у себя под ногами, тем проще перешагиваем через них или даже затаптываем в грязь. Наверное, это естественно. Если идея превращается в миф, то ей суждено пойти по рукам.
Девушка, разочаровавшись в посетителе (ожидала, видно, кого-то другого), всё отрицала. Нет, вы, наверное, ошиблись. Да, мы купили эту квартиру три года назад. Но нет, у прежних жильцов не было больного сына. Кажется. Нет, она не знает их нового адреса. Извините, она… — и уже начала раздражаться.
Соседка его узнала. Даже — кажется, Матвей — вспомнила по имени. Костю родители увезли, да давно. Обменяли эту трехкомнатную на другую, поменьше, зачем, не знаю. Куда?
А он вспомнил — письма! — и снова дернулся к кнопке звонка.
— Опять вы? Какие письма? — это неважно, притворялась она или правда была такой дурочкой. — Ах, письма… что-то припоминаю. Да, сюда приходили какие-то письма без обратного адреса, и папа попросил на почте, чтобы нам их больше не приносили.
Вот и всё. Вот и всё.
А он так гордился тем, что может — на уровне — что помогает Косте своей писаниной, помогает — жить. И не то чтобы он никогда не предполагал. Такой возможности. Но как она с первой попытки попала в точку? Лисенок…
Следующая ночь была ночью настоящего кризиса. Видимо, давно должно было ему случиться, да и повод-то больно хорош! После почты (где ему вернули несколько замызганных конвертов), после трех-четырех знакомых (где его едва узнавали по каким-то там причинам пятилетнего возраста), после паспортного стола (где ему отказали в выдаче явок и адресов), Матвей не ощущал себя вполне живым.
Так что — когда его родная бабуля, тучеподобная баба Роза ахнула в открытую дверь: «Кого принесло, твою мать!», — Матвей не обиделся и не рассмеялся. Он с трудом поднял ногу, дабы переступить порог (тем более что хозяйка его к этому не очень-то поощряла), протянул бабе Розе мешок с едой и выдавил из себя, как капельку пасты из тюбика:
— На одну ночь.
Роза недоверчиво попятилась и лишь заикнулась:
— А может, у Вальки переночуешь? — но тут же поняла, какой он усталый, пьяный, несчастный и злой, а потому решила постелить ему на балконе.
В три часа он проснулся от жажды и тоски. Тошнило со всех трех сторон: физической, духовной и метафизической, а вопрос о смысле жизни, еще не стоявший на повестке вчерашнего дня, мыкался где-то между сознанием и подсознанием. Тошнило почему-то от хвойного запаха, хотя джин он, кажется, сегодня не… Город глупо моргал фонарями, за стеклянной дверью храпели бесчисленные родственники. И сон, и хмель, взявшись за руки, спрыгнули за борт, а Матвей остался буквально как дурак сидеть на своей раскладушке на балконе пятого этажа. Еще не понимая, какая муза его укусила, хватаясь за волосы, грызя кулак, — он думал. О том, что ни строчки не написал с тех пор, как… О том, что мысль обязана раскачиваться на качелях, отрываться и лететь к другой раскачиваемой трапеции, не будучи уверенной, что успеет точно в секунду. О том, что Кьеркегор ничего не боялся. И о том, почему баба Роза хранит не балконе столько еловых ветвей. И о том, что обязательно нужно найти смысл своего пребывания здесь. И о том, как это трогательно, что Фенечка снимает с себя крестик каждый раз, как… И о том, что… (список открыт).
С этими мыслями он дошел уже было до ручки, даже начал было писать Фенечке письмо, но тут оказалось, что ручка дверная, голова больная и — утро.
И хотя ему казалось, что началась для него новая жизнь, уходя, не удержался поинтересоваться у старой:
— Баба Роза, чего это у тебя елки-палки живут на балконе?
— Да дед больно плох, не сегодня-завтра помрет, — прогремела та, даже не включая в коридоре свет и тесня Матвея к выходу. — Мы тогда на даче были и нарвали веток на похороны, а то чё взад-назад ездить? — и еще задумалась, не взять ли с внука на похороны денег, но он — уже за порогом:
— Передай дедуле мои глубочайшие соболезнования, — и ушел, даже не поблагодарив за ночлег.
18
А между всем этим прочим Евовичь сидела на полу тюремной камеры и вслух горевала по матушке. По всем прочим родственникам она тоже горевала, но по матушке — особенно. Девчонка, что с нее взять!
А, мы забыли вот чего еще сказать. Матушка (равно как и батюшка) Евовичи (равно как и Адамовича) работала на секретном заводе, где выпускалась секретная продукция. Разведки всех дружественных и вражественных стран уже много лет пытались разгадать секрет этого предприятия, но — тщетно.
Теперь Инфаркт Миокардович сидел за своим резидентским столом и строил коварные планы. Он обдумывал, как лучше поступить: потребовать за Евовичь у ее родителей выкуп (секретные материалы) или же использовать девочку в качестве агента влияния. Последний вариант был очень заманчив. В случае удачи Кощей мог обратить в свою веру сразу двух работников Секретного завода.
Но как расположить к себе Евовичь? Можно, конечно, прикинуться ее освободителем и навеки подружиться со всей семьей Сиблингов. Адамович вряд ли что-нибудь заподозрит, вот только бы Жучка не помешала…
Он отодвинул недостроенные коварные планы на край стола. Евовичь подождет, а на повестке дня у нас — Жучка. Повестка дня стояла в соседней комнате, а на ней, накрытая простынкой, лежала несчастная собачка. Глаза ее были закрыты, а пульс ее был нитевидный. Вокруг — очень гордый — расхаживал шпион-ветеринар. Он только что закончил операцию по вживлению под Жучкину кожу малюсенького подслушивающего устройства, призванного передавать всё, что будет говориться в радиусе семи метров от собаки.
Инфаркт Миокардович свистнул Сумрачного…
Операция прошла успешно, пациентка должна была через полчаса очнуться, так и не поняв, что с ней произошло. Инфаркт Миокардович свистнул Сумрачного. Верному псу надлежало за эти полчаса оттащить бесчувственное Жучкино тельце куда-нибудь поближе к ее родному дому и оставить там под кустом. Заодно ротвейлер мог разнюхать обстановку в клубе и на площадке собаководов, не вызывая ни в ком подозрения.
Сумрачный сурово, но аккуратно взвалил Жучку-с-жучком себе на плечо, посмотрел хозяину в глаза с чувством истинного патриотизма и удалился под музыку, приличествующую патетическому моменту.
Не имея наглости вернуться домой без сестры, Адамович принял предложение Каруселькиной переночевать у нее. И о чудо! Возле Киссиного дома, оказалось, расслабленно паслась Жучка, бледная и бестолковая от наркоза. На все восклицания и вопросы несчастное животное только икало и пожимало плечами. Она даже ухитрилась отказаться от порции румяных сосисок, заботливо выуженных Киссой на ужин (из факирского цилиндра).
Делать нечего, тут нашим друзьям оставалось лишь произнести магическую фразу о том, что утро вечера мудренее, но вдруг они заспорили. Что имели в виду древние, составляя эту поговорку? То, что утро мудрее вечера (так утверждал Адамович), или то, что оно — мудрёнее, то есть сложней, заковыристей (это доказывала Кисса, барабаня лапками по столу)?
Наконец, пресыщенные событиями и эмоциями дня, они начали неповоротливо отходить ко сну — прямо поверх барахла и ругая вслух Инфаркта Миокардовича. И так как верная Жучка была тут как тут, болезненно взвизгивающая из сна, то Кощей Бессмертный сразу узнал о себе много нового, по крайней мере, он понял, что наполовину разоблачен. Это заставило его корректировать план строительства коварных планов.