Вильгельм Генацино - Женщина, квартира, роман
– Писать – это способ сделать нас причастными к боли, – сказала Линда.
– Разве не наоборот? – спросил я. – Разве не обращает тот, кто пишет, жизненные неудачи, то есть свою запрятанную боль, в ясный и прозрачный текст?
– Это иллюзия, – уверенно отсекла Линда.
– Не могли бы вы выразиться поточнее?
– Иллюзия ясности и прозрачности возникает оттого, – произнесла она, – что текст всегда яснее и понятнее, чем жизнь того, кто его написал. Текст даже яснее и прозрачнее, чем жизнь любого читателя. В этом и заключается чудовищный соблазн литературы. По сути, жизнь должна была бы следовать за литературой и тоже стать такой же транспарентной и ясной.
– Но ведь читатели не играют никакой роли, – настаивал я, – или, может, вы думаете, когда пишете, о читателе?
– Нет, – сказала Линда.
– Ну вот видите, – вздохнул я облегченно.
– Но из этого не надо делать никаких ложных выводов, – сказала Линда, – каждый текст, пока он пишется, так и стремится вернуться назад, к своему автору и объяснить ему еще раз про ту боль, которая привела к его возникновению.
– А читатели? Какую роль играют они?
– Читатель-то как раз и хочет, чтобы ему объяснили все муки и боль, – продолжила Линда, – ради этого читатель не скупится на восхищение.
– Что еще за восхищение?
– Восхищение тем, – разъясняла Линда, – что люди, эти самые закрытые живые существа на свете, способны выдавать такие открытые тексты.
Линда говорила, я говорил. И опять меня поразило, как она судит о писательском труде и о литературе. А доктора Алессио так все еще и не было. Дамы возбужденно и с опасением поглядывали на окна. Было не исключено, что нас сейчас отправят по домам. Линда с такой силой терла глаза, что слышался треск, и мне даже показалось, что выступили слезы. Вдруг в момент внезапной растерянности на меня снизошло чудовищное прозрение: моряк все же взял над Линдой верх и стал после возвращения из, Нью-Йорка против ее желания ее другом. Линда только по причине отвращения к этой любви бежала, спасаясь, в наш город. Но бегство ей не помогло. Моряк по-прежнему преследует ее и, возможно, каждый вечер стучится к ней в дверь. Сложив губы трубочкой, Линда отпила из своего бокала и сказала:
– Одиночество написанного текста вторит одиночеству автора, от которого тот хотел избавиться, написав свое произведение, понимаете?
– Да, я понимаю, – сказал я, – но я в это не верю.
– И только оттого, что литературное произведение не избавляет от одиночества, возникла еще и теория литературы.
– Ах! – вырвалось у меня.
– Никому не нужна эта теория литературы, – сказала Линда, – поверьте мне. Она существует только потому, что мы питаем большие надежды на литературу, а литература разочаровывает нас. Теория литературы – единственный колоссальный акт компенсации.
– Но вы забываете, – возразил я, – что в основе каждого текста заложено отдаление.
– Отдаление? Кого и откуда?
– Автора от всего остального мира! Можно даже сказать, – настаивал я, – писать – это фантастическая попытка установить особый контакт с внешним миром.
– Абсолютная иллюзия, – заверила Линда.
– Естественно, – согласился я, – но тем не менее эта иллюзия не лишена правдивости, она – реальна.
– Что? Иллюзия – правдива и реальна? Этого я вообще не понимаю! – энергично заявила Линда.
– Только, – сказал я, – если контакт с внешним миром не удался, текст снова возвращается к своему автору. Но по этой причине и нельзя утаивать тот факт, что перво-наперво текст стремится уйти на сторону, к людям.
– Ложная посылка, – возразила Линда, – тексту никто не нужен.
В этот момент распахнулись обе половинки двери. Стремительными шагами в помещение вошел человек весьма благополучного вида. Дамы вскочили и почти в один голос воскликнули: «Доктор Алессио! Доктор Алессио!» Человек нес тяжелый портфель и быстро что-то говорил прямо на ходу. «Немецкая автострада! Хваленая немецкая автострада!» – произнес он. Журналисты заняли свои места. Линда села рядом со мной. Она тихо спросила о какой-то частности моего понимания литературного дела, но я уже забыл, что такое я утверждал две минуты назад. Доктор Алессио проследовал размашистым шагом к небольшой ораторской трибуне и извинился за свое опоздание. Потом он заговорил о Лигурии, Умбрии и Чинкве Терре.[7] Линда склонилась над своим блокнотом и принялась записывать. Темные бархатные рукава ее платья прекрасно смотрелись на белоснежной камчатной скатерти. Я слегка дрожал нервной дрожью, потому что мои предположения о личной жизни Линды не покидали мое воображение, и это связывало меня с ней больше, чем прямое признание.
В последнее майское воскресенье, за две недели до коллективной поездки за город, Хердеген сделал мне предложение. Я принес ему после обеда тридцать строк про детский праздник, устроенный в воскресенье утром цирковыми артистами. Я, как всегда, стоял у края стола Хердегена и ждал, пока он прочитает мой текст. А потом он спросил, есть ли у меня в июле свободные дни и не смог бы я заменить на время отпуска редактора Веттэнгеля. Я провел пальцами по носу и уставился в пол.
– Веттэнгель считает, что вы с этим справитесь, и я тоже так думаю, – сказал Хердеген.
– Я еще ни разу не работал в редакции, – произнес я.
– Это вы быстро освоите, – махнул рукой Хердеген, – практически вы уже начали это делать.
– Как долго придется мне замещать редактора?
– Три недели в июле, начиная со второго числа, это понедельник, – ответил Хердеген.
– Во сколько начинается рабочий день?
– Вам надо будет приходить к десяти часам утра и ежедневно заполнять три полосы. И не упускать из виду редакционные задания следующего дня, это само собой.
– Я буду все время один?
– Нет, я тоже буду здесь, – сказал Хердеген. – Вы можете в любой момент обратиться ко мне.
– И что конкретно я должен буду делать?
– Вам придется редактировать статьи других сотрудников, и вы должны будете снабжать заголовком и подзаголовком каждую статью перед ее отправкой в набор, – сказал Хердеген. – Вы должны будете также делать для каждой полосы макет, а вечером побыть около часа в типографии при верстке номера на тот случай, если потребуется сократить одну из статей или поменять их местами или что там еще может понадобиться.
Я издал несколько невнятных звуков.
– Вы уже до того можете приступить к почасовой работе, – предложил Хердеген, – чтобы чувствовать себя ко второму июля более уверенно.
– Можно мне подумать?
– Ну что за вопрос! – сказал Хердеген. – Но через неделю вы должны дать мне ответ.
Я обрадовался и попрощался с Хердегеном. Погода была сносной, молодые люди вынесли проветрить свои транзисторы. Еще раньше я договорился с Гудрун, мы хотели совершить в это воскресенье после обеда прогулку на катере. Предложение Хердегена взволновало меня. Я хотел основательно обдумать, принимать мне его или нет, но вдруг мне самому стало ясно, что я уже практически принял его. Я стоял перед витриной цветочного магазина и в третий раз пересчитывал тюльпаны в вазе. Там было пять желтых и четыре красных, и, хотя они, полностью раскрывшись, являли собой торжество великолепия, вид у них был почему-то жалкий. Это тесное единение роскоши и убожества очень заинтересовало меня, но мне так и не удалось постичь причину этого противоречия. В витрине магазина табачных изделий я также увидел белую в далеком прошлом розетку, ставшую теперь грязно-желтой, а в ней вилку с черным свисавшим проводом, который, извиваясь по полу змеей, терялся где-то в задней части магазина. В рабочие дни мне доставляло удовольствие стоять здесь и наблюдать за людьми, как они ближе к вечеру постепенно возвращались в свое нормальное и обычное состояние. Гнетущая атмосфера безжизненности, овладевавшая городом, делала эту невинную забаву невозможной по воскресеньям. В кафе сидели пожилые люди или безразличные друг к другу пары. Женщины ковыряли вилочками торт и подвигали крошки к середине тарелки, мужчины тайком поглядывали на дверь. У меня возникало неодолимое желание тут же воспрепятствовать их достойному сожаления порыву, но средств воздействия на скучающих мужчин у меня не было. К счастью, было уже недалеко до причала, откуда отходили прогулочные катера. С набережной я увидел Гудрун, она стояла около кассы и ждала меня. На ней была бежевая блузка и пестрая летняя юбка. На белой руке висела белая сумка. Она смотрела на подростков, игравших в бадминтон, вошедший этим летом в моду и моментально распространившийся повсюду. Пароходик был уже практически полностью заполнен пассажирами. Очевидно, люди испытывали в душе благодарность, что по воскресеньям была хотя бы возможность прокатиться на пароходике. Гудрун заметила меня и помахала рукой, я помахал ей в ответ и прибавил шагу. Она уже купила два билета, мы взошли на трап и тут же увидели на задней палубе два свободных места. Вокруг нас уже ходил волнами гул голосов, то нарастая, то затихая и внося в атмосферу что-то праздничное.