Михаил Нисенбаум - Теплые вещи
– Что-то такое доносилось... – пробормотал я. Зачем она мне это говорит?
– Машка... Ты извини, я с тобой буду откровенна... Из-за нее столько неприятностей у всех... Между нами, в классе ее не очень любят.
– Почему?
– Да кто с ней свяжется, у того вечно какие-то истории. И что в ней находят? Худая, волосы жирные... Ты знал, что наш Лешечка Ласкер в нее влюблен с четвертого класса?
Вот это да. Алеша Ласкер влюблен? Ууууу! Этот отличник, завсегдатай досок почета, магнит почетных грамот и триумфатор всесоюзных олимпиад? В Машку Вольтову?
– Как-то не верится.
– Это все знают. А она на него внимания не обращает...
– Судя по тому, что ты сказала, это даже к лучшему... А что там этот Нарымов?
– В девятом «Б» есть парень, Виталя, блин, Нарымов. У него отец – директор Вагоностроительного техникума. Кстати, Машка с Нарымовым тоже встречалась в восьмом классе около месяца...
«Ну и Вольтова, просто Клеопатра какая-то...»
– ... И вот у них тут была история с Андреем. То ли подрались они, то ли якобы деньги какие-то у Нарымова отобрали... – Наташа понизила голос. – Но я думаю, что этот Виталя мог просто соврать, потому что у них всегда были с Андреем плохие отношения. Не представляю, что будет, если Андрюшку посадят. Он ведь у матери один, как свет в окошке. Отца нет, родных нет.
Кто такой этот Нарымов, еще неизвестно. А вот Андрюша был заочный гад, и то, что он один у матери, слезы из меня не выжмет. Сколько заочных гадов должно быть у матери? Класс охладел ко мне именно из-за Машки. Иначе зачем Зосимова завела со мной эту беседу? Алеша Ласкер, любивший Машку, вызывал всеобщее сочувствие. Влюбленный идеал, отвергнутый жестокой красавицей. Ай да Вольтова, еще раз подумал я с восхищением.
* * *Потянулись хмурые зимние деньки. В школе топили от души, в классах было жарко. Мирный шум на уроках истории, а на физике – только стук мелка и шлепающий шепот серой тряпки.
Молодые волки больше не приходили. То ли они выполнили свою миссию, то ли начали новую охоту, то ли просто испугались. Однажды я пришел к Машке Вольтовой и как всегда сел за английский. Обычно в такие минуты Машка старалась сидеть здесь же, как бы помогая своим присутствием, но при этом всегда молчала. А тут она встала, неслышно подошла ко мне сзади и положила руки на плечи:
– Звонил Плеченков. Андрей, помнишь?
– Как не помнить. В глаза его не видел, а так век не забуду.
– Знаешь что он сказал? – она говорила приподнято, точно собиралась вручить мне подарок. – Можете встречаться. Ну, я и ты.
– Разрешил, значит?
– Ну не то чтобы разрешил. Но теперь мы свободны.
Значит, Вольтова знала о подосланных? И принимала эту жертву, ничего не говорила, да еще беседовала с этим Андреем? Я встал, осторожно освободившись от ее легких рук. Почему-то после Машкиных слов стало совестно смотреть на нее. Но я все же посмотрел. Она была хороша, очень хороша. Именно настолько хороша, чтобы поставить точку. У нее был мягкий, почти вопросительный взгляд. В нем не было игры, а может, мне это только показалось.
– Теперь мы свободны, – повторил я тихо. – Знаешь, мне пора.
В прихожей взгляд сделал снимок ее сапожек на память. Один сапожок – гордый, изящно держащий спинку, как балерина. А другой – распластавшийся по полу распавшимся голенищем.
15
Декабрь вознесся за ноябрем – еще выше, еще ершистей. Лохматые кустарники морозов, клюквенное солнце за дымами заводских труб, скрип первых валенок. Побежденные дворники сдались и перестали долбить лед на тротуарах и во дворах. Исчез окружающий мир за стеклами, хищные мхи инея закатали окна в три слоя, и только кое-где рядом с трещинкой по стеклу протекал тонкий ручеек прозрачности. На биологии начались беседы про горох и дрозофил, напоминавшие о лете, астрономия остужала параллаксом луны, от рисования осталось одно черчение, как от пышного дерева остается голый остов. Впрочем, чертежник Герман Вадимович был так рассеян и несолиден, словно все еще преподавал рисование. В кабинетах уже и днем не выключали электричество. Класс обсуждал новогоднюю дискотеку, которую собирались устроить в каком-то загородном санатории (спасибо отцу Виталика Нарымова). Обсуждали ее на переменах, в записочках, ходивших между рядами на нестрашных уроках (история, английский, военное дело). Обсуждали и после школы, во время дежурств.
В среду восьмого декабря мы дежурили с Ленкой Кохановской, ну, той самой, что зажимала нос, когда звонила по телефону, и с ее подружкой Светкой Пряниковой. Интересно, кстати, что в том давнем розыгрыше Ленка взяла в товарищи не верную подругу, а ненадежную Вольтову.
Мы решили мыть в две тряпки, чтобы побыстрее разделаться с работой. Мельком я заметил на колготках у Ленки, мывшей пол внаклон, маленькую дырочку. Больше в ее сторону я не смотрел, но дырочка меня смутила. Было что-то детское и нерасчетливое в этой дырочке на неновых колготках.
А фигурка у Кохановской очень даже очень, а кроме того было во всех ее движениях зябкое напряжение, какие-то танцевальные пружинки. Казалось, она не танцует только потому, что это не принято, и с большим усилием переводит естественную свою хореографию на язык походки. Время от времени она поводила-подергивала плечами, барабанила пальцами с коротко постриженными ногтями по парте, отбивала ритм носком сапога. Но всех этих движений было мало, и поэтому во все стороны от Кохановской расходилось бойкое веселое беспокойство.
Мы домыли пол, расставили стулья, а потом это случилось. Момент отрыва от земли можно назвать с точностью до минуты. Но дело не в минутах. Это был первый и последний случай, когда я засек самый момент, когда это произошло. Я еще не знал, что именно это называется «любовь». Но сразу догадался, что произошло что-то, из-за чего я стал совсем другим и почувствовал себя по-другому.
Ведь часто бывает, что ты ходишь влюбленный неделями, но тебе и в голову не придет, что ты влюблен. Просто тебе хорошо, по улицам с хитрой улыбкой, и за тобой мотыльком летает обрывок какой-нибудь песни. Ты думаешь, что хорошо выспался, что тебе везет, что вокруг как нарочно собираются необыкновенные люди, что у воздуха появился вкус. Пройдет несколько дней, пока ты догадаешься, что с тобой случилось и кто раскрасил твое небо, затеплил лето, научил тебя летать и петь на ходу.
А бывает и по-другому. Бывает, что ты смотришь на девочку и думаешь, что в нее можно было бы влюбиться, и так увлекаешься прицеливанием, что воображаешь себя влюбленным задолго до того, когда и впрямь привяжешься к ней. А можешь даже и не привязаться: тогда предчувствие любви, ее замысел – это все, что тебе выпало на долю.
Но в среду восьмого декабря, через двадцать минут после окончания шестого урока я сразу понял, что происходит нечто из ряда вон выходящее. За окнами быстро темнело. В классе пахло вымытым полом, потрескивала одна из ламп.
Светка и Ленка сели за первую парту, а я стал спиной к доске, опершись на учительский стол.
– Михаил! – спросила Кохановская, дирижируя носком сапога. – Ты готов к дискотеке?
– Готов ли я к дискотеке? О да. Могу тряхнуть стариной. Я долго тренировался, потряхивал стариной каждый вечер минут по десять. А вы?
– Мы такого не делали, – сказала Светка Пряникова. – Так что уж не знаю. Будем скромно сидеть в углу, как Наталья Гончарова.
– Нет, как Наташа Гостова, – уточнила Кохановская. – Когоче, чистейшей пгелести...
– Чистейший оборзец, – закончил я ее фразу и всю мою прежнюю жизнь.
Потому что тут Ленка захохотала, откинув голову. Я смотрел на нее, не веря своим глазам и ушам: в этом смехе было столько жизни, ничем не сдерживаемой, чистой, настоящей! Этот смех меня потряс – я просто застыл на месте, раскрыв рот. Кроме того, она смеялась над моей шуткой. Всякий, кто смеется над моими шутками, приобретает надо мной власть, власть благодарности за понимание. Но этот смех, бьющий через край... Божья благодать подула на меня, и я влюбился.
* * *Мы расстались на трамвайной остановке возле «Мечты»: Светка пошла налево, в сторону Пихтовки, а Ленка – через дорогу во двор. Неудобно было пойти провожать Кохановскую до подъезда. Пока – неудобно. Всю дорогу до дома я проделал вприпрыжку – из-за мороза и вдохновения. «Кохановская... Красивая фамилия... И какой у нее гордый подбородок. А глаза – горячие, чайные, только вместо чаинок там пляшут смешинки... И картавит так обаятельно, а я могу ее пегедгазнивать... Забавно...» Я был доволен собой и каждую минуту повторял на все лады свое ловкое словечко, прокручивая в памяти чудесные кадры Ленкиного хохота.
Она, конечно, не такая красавица, как Вольтова, но это даже лучше. Да, может, это звучит неправдоподобно, но именно то, что Кохановская была попроще, избавляло от душевного иммунитета, защищавшего меня раньше. У Кохановской не было опасных секретов, ее родителей искренне хвалил мой отец, ногти у нее на пальцах были коротко острижены. Она была очкарик, как и я. Ну и эта дырочка на колготках... Картавость... Безупречную красавицу Вольтову я не полюбил, а Кохановскую полюбил – столько милых недостатков в ней обнаружилось. А еще она мне писала это дурацкое письмо и звонила по телефону – это тоже что-нибудь да значило.