Вера Чайковская - Мания встречи (сборник)
– Я знаю. Спасибо!
Тураев улыбался во весь рот, сиял улыбкой, как новорожденный.
– Так вы вернетесь?
– Ни за что!
Он сказал это так весело, что Таня поневоле тоже улыбнулась, немного все же ошарашенная.
– Посмотрите! Мы с вами совпали по цвету! У вас рубашка такая же синенькая, как мое платье. И тоже премилая – как в прошлый раз. Вам очень подходит. Кто вам шьет?
– Это няня… няня мне сшила. И ту, и эту.
Тураев немного засмущался. Таня его поддела.
– Боже, у него еще няня! Сколько же вам лет?
Он хотел в отчаянии выпалить свой возраст, правда, нужно было его еще вспомнить, сосчитать, но Таня его опередила, заговорив быстро и нервно.
– Мне трудно петь, как он велит. Вы мне потом скажете, как я пела, ладно? Я вам одному доверяю. Одному!
Она взялась за ручку двери артистической, но вдруг обернулась.
– Телефон!
Тураев проговорил цифры своего домашнего телефона.
– Не то!
Таня с досадой поморщилась.
– Сотовый! Скорее же!
– У меня нет.
Он развел руками, все еще глупо улыбаясь.
– Нет сотового?
Таня посмотрела на него, как на инопланетянина, и скрылась за дверью артистической.
Он сел на прежнее место, его все еще не заняли, желающих сидеть на откидном стуле не нашлось. На огромном экране в глубине сцены появилось изображение Шармарской Венеры, вызвав овацию в зале. Дикой густоты зверообразный паричок на голове раскрашенной куклы очень напоминал прически (парики?) многих сидящих в зале дам. Возможно, это сходство и вызывало столь бурный восторг.
Тураев ждал появления Тани. Она вышла очень плавно, без тех резких, почти конвульсивных движений, которые сопровождали ее выход в тот, первый, раз. Теперь в ней не было ничего общего с шармарской куклой, красующейся на экране. Но Тураев снова ее не узнавал! Это была очень красивая, ослепительная певица с тонкой талией и хрупкими плечами, выделенными длинным узким платьем. И пела она очень ровно, прекрасно, кантиленно, любуясь каждой ноткой и модуляцией и заставляя слушателей тоже всем этим наслаждаться. Не было уже никаких рывков в цыганщину или оперетту. В основном исполнялись итальянские арии, для которых этот стиль больше всего подходил. Она пела теперь… корректно – вот то слово, которое Тураев наконец нашел, – никому не залезая в душу и не открывая своей, – блистательно, волшебно, артистично, холодно, искусственно, плоско. И с такой же блистательной корректностью играл оркестр под управлением молодого горбоносого дирижера. Все катилось так свободно и плавно, словно играть в оркестре было очень легко и продолжаться это может бесконечно, без отдыха и без усталости. А уверенные, отточенные взмахи дирижерских рук гарантировали самое высокое качество, высший европейский уровень.
Исполнив очередную арию, Таня остановилась, пережидая бурю аплодисментов, и вдруг как-то явственно заволновалась, отыскала глазами дирижера, потом досадливо отвернулась от него и стала всматриваться в зал. Тураев приподнял голову – их взгляды встретились. Тогда Таня откашлялась и сказала, обращаясь к залу, что споет русскую народную песню.
Тураев видел, как поморщился и сделал удивленное лицо дирижер. Таня явно отошла от сценария. Это была отсебятина, но, к счастью, ее песня не нуждалась в сопровождении оркестра или какого-либо инструмента. Она запела старинную песню, которую Тураев знал и любил, причем в двух ее музыкальных вариантах. Таня выбрала тот, где возгласы дочери, обращенные к матери, звучат, как крики о помощи. А мать поначалу словно бы готова спасти свое дитятко от венчания с нелюбимым. Но все меньше остается этой уверенности, и все отчаяннее звучат крики бедной девушки: «Матушка, матушка, образа снимают!» Таня пела эту песню с такой поразительной достоверностью, с такой доверчивостью к тому, что любящая и сильная матушка ее защитит, и так ужасно было это финальное предательство матушки, которая мирилась с неизбежным, что возникало ощущение какой-то настоящей трагедии, истинной беды, которая каждого может поджидать за углом. Это ощущение столь противоречило всему настрою концерта, всему его общему тону и ожиданиям зрителей, что после последней ноты певицы возникла какая-то неловкая пауза. Словно произошло что-то не совсем приличное и неуместное, словно в зал вошел смертельно больной человек и стал жаловаться и плакать. Пауза грозила затянуться, но тут дирижер взмахнул палочкой, и оркестр заиграл один из штраусовских вальсов, который мгновенно стер всякие следы тревоги и возникшего было конфуза. А потом и Таня, улыбаясь, спела одну за другой несколько ярких итальянских арий, где страдания были так красивы, что ими хотелось упиваться и длить их до бесконечности.
Но Тураев все не мог прийти в себя после старинной народной песни. Какие-то тревожные предчувствия им овладели. Он подумал, что судьба готовит ему и Тане немало сюрпризов, и какой-то уже на пороге. И вещая Танина душа его об этом предупредила. В их когдатошнем, запредельном прошлом тоже было немало тревожного и трагичного. Тураев представил себя в ночной степи убежавшим от злобных преследований соплеменников. Его спасла тогда, как пушкинского Алеко, юная дева, нашедшая его, голодного и продрогшего. Она привела его в свое племя. Он стал нести охранную службу на рубежах шармарских земель, но каждую свободную минуту использовал, чтобы в тайной мастерской лепить из глины головку своей спасительницы – искусство, которому научил его старый эллин, правда, тот предпочитал ваять фигуры из камня… Он хотел уловить и запечатлеть навечно эти неуловимые, зыбкие, детски-наивные черты, этот удивленный излом бровей, шаловливую полуулыбку на губах. Между тем его спасительницу выдали замуж за сына старейшины. И теперь он мог ее видеть только украдкой, тайком… И так редко теперь она улыбалась…
Зал содрогнулся от аплодисментов, пробудив Тураева. Таню Алябьеву и Дона Дина забросали цветами. Они выходили кланяться, взявшись за руки, и все видели перед собой необычайно эффектную пару молодых знаменитостей. Седые пышные волосы у молодого дирижера делали его еще интереснее, а Таня Алябьева, правда, немножко костлявая для оперной певицы и порой, в задумчивости, морщившая лоб, тоже вполне соответствовала стандартам «европейской звезды»…
Тураев задыхался от смешанных, противоречивых чувств разочарования, восторга, упоения, тревоги. Он кинулся в артистическую, потом выскочил на залитую дождем, всю в огнях, вечернюю Пречистенку. Силуэт синей машины мелькнул неподалеку от служебного входа и скрылся, смешавшись с сотнями машин.
Возвращаясь домой пешком и подставив разгоряченную голову дождю, Тураев припомнил, что видел этого Дона в недавней телевизионной передаче. Тураеву эта личность так не понравилась, что он почти сразу переключил телевизор на другую программу – но и там он наткнулся на горбоносого, отвечающего на вопросы вальяжного музыковеда с бархатным голосом.
Вальяжный ослепительно улыбался.
– Помнится, вы из российских вундеркиндов?
Горбоносый сделал ироническую гримасу – точно речь шла о ком-то другом. Вальяжный, улыбаясь еще ослепительнее, продолжил тему.
– И звали вас тогда иначе, не правда ли? Помню, помню сольные концерты пианиста Лени Гуркина. Вся Москва сбегалась.
И опять горбоносый не проявил никаких ностальгических чувств.
– Мне давно кажется, что этого не было. По-русски говорят: «Давно и неправда!»
Горбоносый рассмеялся отрывистым смехом, в котором не было ничего от веселости.
Вальяжный не отставал. В его тоне насмешливость прихотливо сочеталась с восхищением.
– Зачем же отказываться от такого прошлого?
Горбоносый отчеканил:
– Зачем? Я не в прошлом, я в будущем! А перемена имени – это и перемена имиджа. Я давно живу в другой стране, даже в других странах, потому что я все время гастролирую. И теперь я уже не пианист, а дирижер. И тот Гуркин мне ни о чем не говорит. Я удивлен, что вы его еще помните.
– И не скучаете?
– О, какой русский вопрос! Здесь все скучают, все вспоминают, все бездельничают. А мне некогда скучать – мой график гастролей расписан на пять лет…
Тураев тогда раздраженно выключил телевизор. Этот человек его взвинтил, несмотря на свою «корректность».
Идя домой, Тураев пришел к неутешительному выводу, что он горбоносому во всем уступает. Тот благодаря таланту, который он сумел удачно приспособить ко вкусам элитной публики, прорвался к самому ядру современной жизни – ко всем ее безумным возможностям, включая яхты, клубы, путешествия, встречи. Тураев же, улавливая ядовито-притягательные испарения этой жизни почти исключительно в иллюстрированных журналах, жил по старинке, в какой-то почти норе, вне технического прогресса и современных заморочек. Подумать только – ни сотового телефона, ни Интернета, ни солидной суммы в банке! И видя себя глазами Тани Алябьевой, безработным прихрамывающим пенсионером, который ни в чем не сумел себя как следует проявить, разве что в изучении шармаров, мало кому интересных, Тураев понял, что Гуркин, Дин Дон, горбоносый положили его на обе лопатки, и сравнение только оттеняет эту победу. Что Тураев мог положить на весы? Только свою запоздалую любовь – только любовь…