Валентин Распутин - В больнице
Сестра выпрямилась и, обернувшись, напряженно и вопросительно смотрела на Алексея Петровича. Он кивнул.
И вышел.
* * *Солнце то выглядывало из-под тающей алой зыби неба, то снова терялось в ней, как в волне; срывалось вдруг откуда-то бледное солнечное пятно, бежало по аллее, вспрыгивало на ярко-голубую, свежевыкрашенную скамейку и взметывалось на черную стену леса. Парк расходился на все четыре стороны, и с трех сторон разрезали его широкие аллеи с асфальтным полотном машинной дороги, по бокам которой тянулись пешеходные дорожки с часто расставленными скамьями. Дорожки уходили и в лес — и там яркими пятнами с натоптанной подле залысевшей землей стояли скамейки, и туда тянулись на белых легких опорах с выгнутыми шеями перевернутые чаши светильников.
Алексею Петровичу еще вчера позволили гулять, еще вчера он отыскал и перенес в раздевалку плащ и теперь, одевшись, впервые вышел на воздух. Вначале показалось, что свежо, так и дохнуло на него сырой струей, как только вышел, но это и естественно было после недельного лежания, а до того — с маленьким невольным перерывом после лежания месячного в непродуваемой комнате с застоявшимся духом болезней, после кидающих в жар лекарств и не менее кидающих в жар рассказов о том, что бывает, если застудить и воспалить место, где скрывался его незабвенный дивертикул. Но скоро он попривыкнул — нет, хорошо: дышит земля, дышит лес подсыхающей прелью, дышит раскрывающееся небо, воздух полон сладких запахов весеннего брожения и дурманит голову, бередит горло. Алексей Петрович вышел на одну аллею, перешел на другую — все асфальт, и земля не пружинит под ногами, не хрупнет сучок, не блеснет серебристо в сыром углу на месте вытаявшего снега тенетистое кружево… Он вспомнил, что видел из своего окна сквозь голые деревья полосу воды, и пошел туда, где она могла быть. И вышел к маленькому прудку с темной водой, с крошечным насыпным островком посередине и перекинутым к нему горбатым деревянным мостиком. Тут и солнце ударило, золотистыми блестками засветив прудок и делая его еще более сказочным. Стало совсем тепло.
Алексей Петрович нашел удобную скамью — и пруд виден вместе с островком и мостком, и сам он спрятан в глубине уютной освещенной полянки — и опустился на нее, глубоко откинувшись на низкую спинку. Все было рядом — и небо, сгоняющее тучи влево, к востоку, и веселое зеркальце пруда, отороченное, как рамой, маслянистой полосой ила, и две березы на левом его полукружье, низко склоняющие над водой ветви, и железная решетчатая ограда фигурного литья за прудом, и голоса людей с аллеи справа… И так хорошо было, отдавшись солнцу, закрыть глаза и чувствовать, что все это рядом.
Он задремал, но слышал шаги слева, слышал, как уселись там на такую же скамейку, развернутую на дорожку, торцом к пруду.
— Витька! Витька! — донесся счастливый и плачущий молодой женский голос — Как же ты прошел?
— Что же тут не пройти? — отвечал возбужденно Витька. — Я к тебе в любую темницу пройду.
— Почему в темницу?
— В светлицу. Если бы там в древнем замке на краю скалы сторожили тебя драконы — я бы и туда прошел. Мимо Змея-Горыныча и всех его двадцати пяти голов.
Она, не сдерживаясь, заплакала сильней:
— Я тебя люблю, Витька.
— Ну, что за беда, — с нарочитой небрежностью отвечал он. — Я тебя тоже люблю. От этого не плачут.
— Я слабая. И я все еще боюсь.
— Не бойся, Леся, проехало. — Парень еще что-то добавил, но Алексей Петрович не расслышал. Он не хотел подслушивать, но еще более не хотелось ему, пригревшемуся и завороженному, подниматься и переходить. Да и их он бы вспугнул.
— За что они так тебя? — спрашивала она.
— Ты же знаешь: мозги у нас с тобой не туда повернуты. Не то делаем, не так делаем. Знаешь ты, Леся.
Она помолчала и натянуто спросила:
— Ты скрываешься?
— Нет, — быстро сказал он. — Это пусть они скрываются. Я на своей земле.
— Скажи мне правду, Витька…
— Я тебе правду говорю. Правду, правду и одну только правду. — Он говорил прерывисто, должно быть, лаская ее. — Поправляйся скорей. Придет лето — поедем мы с тобой на Валаам. Там и обвенчаемся. Дадут нам келью, мне на подворье обещали. Рядом, под маленьким окошечком, будет плескаться вода. Кругом ни одной чужой души, все свои. Ты там быстро окрепнешь.
— Витя, а ты на подворье скрываешься, да? Скажи мне.
Твердо, по-мужски:
— Я нигде не скрываюсь, даю тебе честное слово. Ты поправляйся, не думай об этом.
Они умолкли, и надолго. Булькнуло: кто-то бросил в воду камешек. Шелестели за деревьями голоса гуляющих по аллее, с фырканьем пронеслась стайка воробьев. И все теплее, все спокойней и ласковей пригревало солнце. Алексей Петрович опять задремал. Снова заговорили с соседней скамьи, но о чем, он не различал, и снова девушка плакала, а мягкий рокоток парня успокаивал ее. Все было как во сне. И, как во сне, где-то далеко-далеко раздался колокольный звон, сначала мерный, важный, потом все быстрей, все тревожней, собирая голоса, которые принялись вторить ему: бом-бом-бом!
Алексей Петрович напрягся. Голоса то отдалялись, то снова сливались со звоном, словно птицами летая вокруг, подныривая и устремляясь ввысь, чтобы возгласить оттуда:
Бом, бом, бом — спешите в храмы Божии,
Бом, бом, бом — пока еще, пока еще звонят.
Звон умолк. В тишине девушка попросила:
— Включи.
— Ты опять будешь плакать.
— Я постараюсь. Включи.
Алексей Петрович окончательно очнулся. И, скосив глаза, увидел поверх решетчатой спинки скамьи две склоненные друг к другу головы — одну в белой вязаной шапочке и другую — непокрытую и крупную, в ежике русых волос. Снова ударил звон. «Да это же кассета, песня», — догадался Алексей Петрович. Ударил звон, и парень с девушкой, накинув на плечи друг друга руки и еще теснее прижавшись, повели вместе с глубоким, грудным, красиво и сурово вопрошающим голосом певицы:
Бом, бом, бом — где ж вы, сыны русские?
Бом, бом, бом — почто забыли мать?
Бом, бом, бом — не вы ль под эту музыку
Бом, бом, бом — шли парадным шагом умирать?!
Девушка, склонившись, заплакала навзрыд. Парень выключил запись. Алексей Петрович, уже не таясь, смотрел в их сторону. Парень успокаивающе водил рукой по спине девушки и в оцепенении глядел куда-то прямо перед собой.
…Полгода потом Алексей Петрович будет искать эту песню, спрашивая в кругу, где могли ее знать, пока однажды вовсе не молодой человек, сверстник Алексея Петровича по возрасту, не расскажет ему о монахе Псково-Печерского монастыря Романе, который сложил и эту песню, а вместе с нею и многие другие для попечения о запущенной русской душе.