Алексей Макушинский - Макс
Все: обо всех персонажах, событиях, изменениях, смещениях перспективы; поворотах, уже намеченных мною; соответствиях, тайных прообразах; возможных скрещениях предполагаемых линий; предпосылках, границах, запретах.
— И значит, истинный герой твоей истории —?..
— Разумеется.
Она рассмеялась; мы вышли на улицу.
Были желтые листья по краям мостовых; прозрачные отсветы в тающем небе; редкие звезды над темными крышами.
— Вот здесь мы шли… идем… будем идти.
— И вон там… когда-то… когда-нибудь.
И потом мы еще долго стояли на крыльце ее, Сониного, двумя полукружиями во двор выходившего дома; и к тому времени уже очень хорошо мне знакомые, смутно белеющие тополя во дворе чуть-чуть, я помню, колебались, клонились под ветром; и невидимая, проехала по переулку машина; свет фар ее скользнул по соседней крыше, вершинам деревьев, последним листьям на ветках; и все опять стихло, стемнело; и вдруг пошел дождь; звезды исчезли; пряной прелью пахнуло откуда-то; и положив руку на перила крыльца, рядом с Сониной, я сказал ей, что — вот, теперь я могу начинать… наконец; и она улыбнулась… наверное; и было это тревожное, радостное, забытое… нет, не забытое мною ощущение — мокрой древесины под ладонями, неровной и трудной, мелких капель, навсегда остающихся на пальцах… и я еще постоял под дождем; и она выглянула, я помню, помахала мне из вдруг загоревшегося, в левом полукружье, окна; и теперь я уже действительно мог — начинать; но еще медлил, еще ждал — до весны; прождал, значит, и осень, и зиму; и только весною, решившись, уехал, наконец, в эту маленькую, за дюной притаившуюся деревушку, где я живу и теперь, один, поворачивая обратно.
И был, конечно, последний день, в Москве, там, весенний, ясный и путаный, с внезапными порывами ветра, внезапным снегом, солнцем, столь же внезапным, с легкими, быстрыми, то сверкающими, высокими, то вдруг темными, низкими, улетающими сквозь снег — и уже морскими какими-то облаками; и в этот день мы встретились с Максом у Сони; и потом, вечером, снова встретились с ним: у него; и была опять, конечно, бессонная, опять в поезде, ночь; и стук колес, и голоса в коридоре; и деревня, когда я приехал, еще просматривалась, конечно, насквозь; и последние льдины еще лежали у самого берега; последние пятна снега в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну; и заняв, наконец, свою, если угодно, позицию, волнуясь и радуясь, провел я самые первые, тонкие, первые линии. И вот теперь уже лето; листья; сирень; и почти жара; вдруг прохлада; и туман, и ветер, и тишь; и покончив с писанием, я вновь, как некогда, отправляюсь, на велосипеде, куда-нибудь; и каждый вечер вновь выхожу, разумеется, на море; и там, над дальним мысом, над лесом, еще горит — еще гаснет закат; сужается, стягивается, краснеет, бледнеет; и последние, тающие, розоватые отблески еще бегут по облакам, по воде; и лишь повернув обратно, всякий раз неожиданно, я вижу — море, уже померкшее, небо, уже погасшее; и как будто вхожу в сон, возвращаюсь в ночь, засыпаю.
И оно уводит меня все дальше и дальше, это медленное, не знающее остановки, каждый день прерываемое, но и каждый день возобновляемое мною движение, все дальше и дальше, куда-то, по каким-то, впервые открывающимся дорогам…
8
Был, значит, некий август, дождливый и темный — август: начало всего.
Я жил — впервые — один: в пустом доме, в опустевшем поселке. Было холодно, сыро; листья, еще не падая, желтели и вздрагивали на ветру; небо, окутанное туманом, мелким дождем, тихой моросью, опускалось все ниже и ниже, и ухватившись за крыши домов, за кроны деревьев, натягивалось, наконец, серой сплошной пеленою; земля в лесу была уже черной, влажной, вязкой.
Я жил в опустевшем поселке, один, в пустом доме: в том же доме, в том же поселке, где я жил всегда, каждое лето.
И значит (думаю я теперь…) — и значит, все было так же: тот же дом, и тот же поселок, — тот же лес, та же станция, — и те же кусты сирени в окне, и тот же забор, и те же ели, и та же дорога, чернеющая за ними.
Все было так же; но все это (знакомое мне наизусть…) — все это виделось мне — как будто впервые: и как если бы я не только не видел, ни разу, этих елей, этих кустов, но вообще ничего, никогда.
Впервые в жизни я остался один — все изменилось.
Были те же деревья, те же дороги; тот же лес, та же станция; дома и улицы; тропинки и просеки; падение капель, дрожание листьев; холод, туман.
Но что-то вдруг зазвучало оттуда; позвало и окликнуло; что-то прежде неведомое, ранее незнакомое проступило вдруг сквозь эти деревья, дома; мелкий дождь, тихую морось.
И я смотрел вокруг, удивляясь, и бродил по улицам, по лесу, сам не зная зачем, просто так.
И были, я помню, бесконечные, долгие, бесконечно-долгие вечера; ночи, уже осенние; шелест веток, отзвуки поездов… и каждое утро, проснувшись, я выходил, как сказано, из дому; и шел к станции, и в магазине у станции, если он был открыт, покупал что-нибудь к завтраку… и вот так, в какое-то, похожее, в общем, на все остальные, холодное, раннее, еще совсем тихое утро, — вот так я впервые — как будто впервые — увидел Макса, еще безымянного: медленно, совсем-совсем медленно шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе, и казалось, нам так никогда и не встретиться, — и так же… да, так же медленно падал, я помню, один-единственный, сорвавшийся с дерева лист, мокрый, первый и желтый — так медленно, что казалось, ему вообще не долететь никогда до земли — кружился, кружился, падал, не долетал, долетел, — и он, Макс, помедлив, свернул вдруг куда-то влево, в одну из дач, и калитка, с ржавым скрипом пружины, захлопнулась, тоже помедлив, за ним.
Я остановился, как сказано; я узнал его; я не мог лишь вспомнить его имени: Макс; еще не названное, оно словно замерло в воздухе, в утренней дымке, застыло и притаилось; другой дорогой, краем леса, по узкой, с выступавшими из земли корнями тропинке пошел я, как сказано, к станции.
Я шел и шел по ней; я и сейчас еще помню, как долго я шел по ней и как стегала по ногам трава, оставляя на брюках длинные темные полосы.
Шум поезда вдалеке — и вот он, через поляну, набирающий, отходя от станции, скорость; и вот он уже исчезает среди деревьев, и только шум его еще долго, еще очень и очень долго отзывается в воздухе. И так же долго стоял я, на опушке леса, один, прислушиваясь и, кажется, еще различая, вдали, и стук колес, и то неясное колебание, дрожание, дребезжание чего-то, какое создает всякий быстро идущий поезд… и затем дошел, как обычно, до станции; возвратился домой; и только под вечер, как сказано, когда уже начинало темнеть и в поселке загорелись уже фонари, мы снова, действительно, встретились с Максом.
Он догнал меня; он посмотрел мне в лицо: вот так (думаю я теперь…) — вот так мы и кружим в пространстве.
Он улыбнулся, когда я сказал ему вы (я не помню лишь вашего имени…); он назвал свое имя.
Мы уже были, когда-то, знакомы: помню ли я, спросил он: помню ли я, например, как мы ездили, на велосипедах, вот по этим же самым улицам, вместе с кем-то, и помню ли с кем, и как его, Максов, сломался — да, помню, пожалуй… и как, в другое лето, куда-то, если я помню, на поезде — в соседний поселок? — наверное… и как мы ходили в кино — в кино? — ну конечно, у станции.
— Там ведь было раньше кино, у станции, за магазином.
— Было: я помню.
Ничего этого не было больше; был только вечер, туман, мокрые листья, мелкие капли, по рукаву стекавшие на руки; был Макс, шагавший рядом со мною: Макс, с которым мы и вправду ездили на велосипедах, когда-то (и куда-то, в другое лето, на поезде…), но который (так думал я и так думаю я теперь…) — который уже ничего или почти ничего общего не имел для меня с тем, каким-то, уже невообразимым более Максом.
— Ну да, мы были просто дети, — сказал он.
— А теперь?
— А теперь, уже, наверное, нет.
И под совсем тихим, наискось, в отсвете фонарей, струившимся, падавшим и летевшим дождем мы шли, я помню, все дальше и дальше, по нашей и по другой улице, налево, направо и еще раз направо.
— Я в первый раз живу здесь — один.
— Я тоже, — сказал я.
— Я вообще впервые остался один.
Мы посмотрели друг на друга; мы оба вдруг рассмеялись.
— Я тоже, — сказал я.
Август: начало всего.
И на другое утро он сам зашел ко мне, постучал в дверь и оказался вдруг на пороге; и через заднюю, в глухом заборе, калитку мы вышли, как сказано, в лес; и в лесу уже пахло грибами, осенью, горькой прелью, влажной землею; и вот: поляна, прогалина; туман над поляной; тропинка, терявшаяся в траве; тихий зов, нежный оклик, безмолвный призыв.
— И чего же они хотят от нас, эти деревья, кусты, эти осины, орешник?.. А ведь чего-то они хотят от нас, чего-то им надобно.
Мы вновь посмотрели друг на друга, я помню; мы оба остановились, на краю поляны, в лесу.
— Чего же, чего же они хотят? Ты знаешь? Вот и я не знаю, — сказал он.