Алексей Макушинский - Макс
И мы еще долго провожали его глазами — он поехал куда-то к станции — скрылся за поворотом — и потом пошли по той, нашей улице — к Максу; — и потом еще очень долго, как сказано, весь вечер сидели у него, на веранде.
И понемногу темнело за окнами; и чем темнее становилось вокруг, тем ближе придвигался к веранде сад; и Макс, когда мы поужинали, снова заговорил со мною о прошлом, о позапрошлом лете, о сломанных велосипедах, вечерних встречах возле кино… о том, что мы тогда еще помнили, а после как будто забыли: так думаю я теперь; еще помнили: уже вспоминали; и от выпитого нами вина все чуть-чуть путалось: шелест веток, отзвуки поездов… и вдруг засмеявшись, он сказал мне, что все это… все это очень грустно; и я спросил, что именно; он сказал, вообще все; и мы оба засмеялись, я помню; и я сказал ему, что мы, конечно, увидимся с ним в Москве; и он сказал, да, конечно, увидимся; и выйдя на улицу, я посмотрел, в последний раз, на горевшие за деревьями, мокрыми листьями окна его веранды; и дошел до дому, смеясь сам с собою; и заснул — и тут же проснулся. И когда я проснулся, я помню — все уже было иначе; была ночь; была такая, вдруг, ясность — во мне; такое чувство — внезапного, вновь, пробужденья; и так четко, так точно отделялись друг от друга все звуки; всплески, шорохи за окном; и так влекли, так манили; и так ясно, вдруг, увиделся мне весь этот день, уже закончившийся; и весь это август, уже завершившийся; и кино, и зал, и дорога, по которой мы шли; и грузовик, и небо над высокими кронами; и все просеки, и все тропинки в лесу; и поезд… поезд, я помню, пролетев сквозь падение капель, сквозь шелест веток, шум сада, распахнул вдруг такое огромное, с такими безмолвными — я видел их, закрывая глаза — полустанками, — разъездами, станциями, — мостами и реками, — такой тревоги исполненное пространство: — что, не выдерживая, я зажег свет, — оделся, — снова вышел на улицу.
Да, звезды: звезды среди невидимых облаков; и темные очертания дома; и калитка, и ладони, и капли; и… на другое утро, как сказано, Макса там уже не было.
И я побродил еще немного по улицам, по лесу, и постоял у тех бревен, в березовой роще, где мы жгли с ним костер, и в конце концов уехал, как и он, Макс, в Москву, в этот огромный, опять-таки, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, поддающееся с не поддающимся описанию, — и где, вскорости, мы снова встретились с Максом.
9
И здесь пауза (думаю я теперь…) — здесь два года, с которыми я не знаю что делать: и как если бы (думаю я…) — как если бы нечто (и даже все…), уже начавшись (в августе, в августе…), еще, странным образом, медлило, и таилось, и пряталось — где-то, за краем жизни, за поворотом.
И все-таки заполним ее, эту паузу: заполним ее все-таки… чем-нибудь.
Отступая в прошлое, события и вещи меняют свою природу. Совсем иначе видим мы их; время, лежащее между ними и нами, высвечивает их как будто своим, — своим собственным, — прозрачным, пронзительным, — тем же самым, может быть, светом, какой светит… да, снова светит сегодня здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, где я живу по-прежнему, один, поворачивая обратно.
И всматриваясь отсюда, теперь — в тот, там, покинутый мною город, — и хотя он кажется мне, теперь и отсюда, чем-то почти немыслимым, невозможным: как если бы его никогда и не было вовсе, — всматриваясь отсюда, теперь, вопреки всему и прежде всего, я вижу там, в том городе, некие, еще возможные, почти возможные улицы, переулки: проходы, арки, дворы: тот дом, например, тот двор (с клумбой, скамейкой…), где жил я — еще так недавно, уже так, в общем, давно; ту арку, выводившую из двора в переулок; тот, между трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов (с фронтонами, с подобьем кариатид…) к ближайшей улице ведущий проход: проход, всякий, почти всякий раз, когда я шел по нему и как бы часто я по нему ни ходил, поражавший меня своей неожиданной, среди кривых улиц, загибавшихся переулков, прямизной, соразмерностью, внезапной и уверенной перспективой; ту улицу, наконец, спускавшуюся к красной, кирпичной — с далекими куполами за нею — стене; еще улицы, еще переулки; бульвары, аллеи; преображенные временем, пронзительным светом, они влекут меня — почти так же, быть может, как влекут меня, здесь и теперь, эти крошечные, у моря в соседней деревушке километрах в пяти от нашей, с совершенной ясностью друг от друга отделенные домики, далекие сосны; почти так же, быть может, как влекут меня те, другие, дачные улицы, кусты и деревья, мелкий дождь и тихая морось — так навсегда и оставшиеся: в августе, в начале всего.
Все это было — и есть, разумеется — там, в том городе, мною покинутом.
И все это было — бывало — разумеется, зимним, осенним… и был, значит, ветер; листья; были, конечно же, облака; и — что же? — и густая синь вечернего неба над, скажем, желтыми, красными кронами; и сиреневый отблеск крыш перед самым закатом; и те, скажем, светлые, снежные, как будто тающие и почти прозрачные ночи, когда, просидев весь вечер у меня, в моей комнате, мы выходили вместе с Максом на улицу; я шел провожать его; странно легкими, в отсветах фонарей, казались мне очертанья карнизов, решеток, обведенные снежной каймою; совсем неподвижно, как будто вообще неспособная к движению, стояла приткнувшаяся где-нибудь на ночь, в проеме арки, машина; бульвар терялся в сугробах; снег скрипел под ногами; и еще говоря, быть может, о чем-нибудь — впервые прочитанном, договаривая, не в силах договориться, сворачивали мы в один, в другой переулок, налево, направо… и еще долго, иногда очень долго бродили по улицам, пустынным и замершим; и почти так же, быть может, как бродили, в августе, по лесу; почти так же, быть может, как, впоследствии — здесь, вдоль моря, по дюнам.
Да, все это — или, вернее: вот так, преображенное временем, все это вспоминается мне теперь; но (с другой, роковой стороны…) — но я уже никогда не забуду, как сказано, того ощущения невозможности, провала, разрыва… которое вдруг охватывало меня на каком-нибудь огромном, ревущем, полном машин, людей, возбужде-нья проспекте, в каких-нибудь снежных, ранних, текущих и растекавшихся сумерках; или, например, на какой-нибудь, заметенной снегом окраине, среди грязно-белых, и вполне одинаковых, домов, пустырей, скользящих прохожих; или, скажем, в метро: в метро, в этом призрачном, подземном, электрическом сумраке, где все исчезало: и дома, и деревья, и снег, и листья, и улицы… и только необозримые, серые и черные толпы двигались, сталкивались, обгоняли друг друга; и так странно, мучительно терялись все направления; и поезд въезжал на станцию с какой-то — не той стороны; и станция оказывалась вдруг — перевернутой; и я уже сам не понимал, может быть, где я, собственно, нахожусь.
Все это тоже было — и есть, наверное — там, в том городе, покинутом мною; всего этого: ничего этого как бы — нет, как бы — не было.
Странный город, удивительный город. Название его сохранилось; названия — исчезли; все тонет — в безымянной безмерности.
Да, все безмерно, огромно; и все кажется — взорванным: как если бы (так думаю я теперь — или так думал я, может быть, в шуме и грохоте, в тоске и спешке возвращаясь, к примеру, домой…) — как если бы некий мир, некий город, здесь когда-то стоявший — распался, разбился: и вот — на том же месте, среди обломков, развалин — возникли какие-то улицы, проспекты, дома, ни с чем не соотнесенные, ни к чему не причастные… вне мира, вне города.
Есть (еще и еще раз…) — есть вещи, поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию. Первые могут случиться на бумаге — бумага не рвется; о вторых мы только упоминаем с опаской.
Есть вещи поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию; но (так думаю я теперь…) — но тот дом, где жил — Макс, всегда казался мне, и до сих пор кажется: из всего неописуемого — самым неописуемым, из всего немыслимого — самым немыслимым, наименее возможным — из всего невозможного. Темной громадой нависает он над рекою, над городом, над другими домами — перерастая их все и как бы вбирая их все в себя… Макс же (думаю я теперь…) видел его каждый день (каждый вечер и каждое утро…) — из окна своей комнаты. Он жил в боковом, или, вернее, в противоположном по отношению к главному зданию крыле; окно его комнаты выходило во двор; — и всякий раз, когда, переехав на троллейбусе через мост, я заворачивал за угол, поднимался на лифте, нажимал на кнопку звонка, — и он, Макс, открывал мне дверь, впускал меня внутрь, — всякий раз, войдя в его комнату, я подходил, я помню, к окну, и раздвинув шторы, смотрел на эту темную, заслонявшую небо громаду, не в силах в нее — поверить… Макс, как только я отходил от окна, тут же вновь задергивал шторы. Он вообще жил с закрытыми шторами, Макс, отгораживаясь от неописуемого; в его комнате — при условии, разумеется, тщательно задернутых штор — было, пожалуй, что-то неприступное, уединенное. Совсем тихо было здесь, в этой комнате: с книжными полками вдоль одной стены и столом, прислоненным к другой, с двумя креслами и диваном, наконец, в глубине, — в этой комнате — при условии, разумеется, задернутых тщательно штор — как будто плывущей над городом (уже невидимым…), над другими (невидимыми…) домами. И лишь выходя на улицу, садясь, к примеру, в троллейбус, вновь видел я и эти другие (неописуемые…), и его, Максов (решительно неописуемый…) дом; всякий раз почти с облегчением возвращался я в старую часть города, еще, в общем, возможную.