Алексей Варламов - Купол
Я хотел было снова постучаться к соседу, взять у него еще пива и попросить привести понравившуюся мне вьетнамскую девочку, купить родные джинсы «Montana», дубленку и волчью шапку и сходить на Таганку. Так я воображал и мечтал, пританцовывая и распевая песенку вагантов с модного тухмановского диска, но к вечеру веселого солнечного дня, когда захолодало и зажглись над рекой нежные сумеречные звезды, схлынули и опьянение, и похмелье, умолкли бесшабашные звуки, вернулось из зазеркалья мое чагодайское «я», и все благие мысли университетского трубадура об обывательской судьбе растаяли.
Опять, как в отрочестве, я бродил по ночной Москве — уходил из Главного здания незадолго перед тем, как оно в полночь закрывалось, и часами шел и шел — по переулкам Замоскворечья, через реку поднимаясь на Ивановскую горку, выходя на бульвары и заканчивая путь на утреннем Курском вокзале. Я не знал, как дальше жить, это состояние было мучительно своей неопределенностью, как вообще мучительна и безрадостна молодость, лишь по великому недоразумению и беспамятству считающаяся лучшим периодом человеческой жизни. Часами я сидел на лавочках, тосковал, мечтал, и вывела меня из этого состояния очень странная, высокомерная и высокорослая девица с распущенными волосами, одетая в грязные джинсы и рваную телогрейку, которая однажды, когда в Москву приехал польский лидер Ярузельский и нас погнали встречать его на старую Калужскую дорогу, небрежно вручила мне маленький флажок вроде тех, которыми размахивали чагодайские демонстранты.
Как я, чуравшийся всех общественных мероприятий, законно от них освобожденный, очутился в толпе студентов рядом с универмагом «Москва», какой черт меня туда понес и зачем мне был нужен этот дурацкий флажок?
— Поднимешь, когда поедут машины, — сказала она, мельком на меня взглянув.
Кортеж приблизился, и за стеклом черного лимузина я увидел мрачного, похожего одновременно на палача и на жертву пассажира, чей взгляд бессмысленно скользил по нашим лицам. Но, когда я поднял руку, он вздрогнул, глубокие, страдальческие глаза остановились на мне. В следующую минуту меня выдернул из толпы среднего роста плотный человек и вырвал флажок.
— Кто тебе его дал?!
Девица в телогрейке, которую я принимал за комсорга курса, стояла недалеко от нас. Она глядела насмешливо. Я ничего не понимал и собирался молча повернуться и уйти.
— Откуда эта мерзость?
Ее насмешка меня взбесила. Отчаянно вращая глазами, сорвавшимся на фальцет мальчишеским голоском я завопил:
— Да как вы смеете такое спрашивать! — И стал вырываться.
Он был сильнее и потащил меня в сторону, не было рядом маленьких верных вьетнамцев, чтобы спасти «ленсо». А впрочем, было все равно, куда он меня волочет и что со мной сделают, — я даже подумал, что если бы меня отчислили из университета, это было бы лучше.
Но пухлогубый оказался из ректората, и дело было решено не выносить за стены университета. На факультет пришла бумага, но мое начальство, посовещавшись с Евсеем Наумовичем, так цыкнуло на говорунов: дескать, понимают ли они, какое сокровище каждый математик, который в отличие от них не болтовней, а делом крепит обороноспособность государства? Знают ли, сколько средств уже было на меня затрачено, чтобы просто так взять и выгнать, и если, не дай Бог, сейчас отчислить, то страна потеряет уникального математика? Столько шороху напустили, что ректоратские уже не рады были.
Только я из этой истории другой урок вынес: не по чину мне похвалы произнесены были, обманом выданы — не заслужил я такой опеки. Не благодарность, а обиду за горькую, пусть и не нарочную и оттого еще горшую услугу в этом заступничестве ощутил.
А кроме обиды на кретинов из ректората, на нетонкое и лицемерное свое начальство, на расчетливого, себе на уме Горбунка, который обязан был случаем воспользоваться, чтобы от меня окончательно избавиться, но вместо того стал относиться гораздо ласковее и мягче, и на всю тоталитарную систему, запомнил я рысьи глаза лихой девицы, что сунула мехматовскому лопуху злополучную эмблему польских смутьянов.
Я не надеялся ее увидеть, но воспоминание о незнакомке против воли приводило меня к нелепому стеклянному зданию, что стояло наискосок от цирка и музыкального театра перпендикулярно долгому яблоневому проспекту и даже не казалось принадлежавшим университету, — настолько иными были населявшие его люди, их лица, разговоры и одежда. Я пытался разглядеть виновницу моих недоразумений в толпе хохочущих див, куривших в теплые дни возле бездействующего фонтана, а в холодные — набивавшихся под лестницей в вестибюле. Заглядывал в большие аудитории и поднимался на лифте на верхние этажи, бродил по узким долгим коридорам, где все время раздавался женский смех и стоял, подрагивая, веселый гул и запах вечной весны, заходил в библиотеку, в которой было немногим тише, и болтался возле расписания. Вскоре ко мне привыкли, глядели кокетливо и с любопытством.
Среди беззаботных насмешниц попадалось немало хорошеньких и симпатичных лиц. Ленивые и утомленные бродили наподобие не то сутенеров, не то евнухов редкие парни с мутными глазами, но той, что меня так изящно подставила, в пестрой толпе не было. Однако чем дольше я ее не видел, тем пронзительнее была моя поздняя первая влюбленность.
Я уже не помнил ни ее лица, ни голоса, отчаялся встретить, хотя воспоминание о ней, единственное, удерживало меня и в университете, и в этом городе, а иначе давно бы все бросил и уехал. Я всерьез примеривался к экзотической профессии лесоруба или сплавщика леса, был готов уйти в тайгу и среди медведей, клещей и гнуса проверять на излом свое несчастное «я».
Но перед зимней сессией, сдавать которую я уже и не собирался, в сырой, оттепельный, гнилой и темный, оттого что растаял снег, декабрьский день тихонько постучался Хунг.
Следом за ним в проеме двери в светлой легкой шубке, из—под которой виднелась черная юбка, в аккуратных сапожках, пахнущая зимним воздухом, еще более красивая и нежная, взрослая и недоступная, чем я мог вообразить, как самое прекрасное создание дразнящего стеклянного мира возникла та, которую я искал.
— А ты молодец! — сказала она, поднимая на меня чудные черные, точь—в—точь как у Золюшко, очи.
Хунг исчез, будто его и не было, но в последний момент мелькнуло на сморщенном вьетнамском яблочке—личике нечто похожее на предостережение, только я ему не внял.
Я смотрел на вошедшую женщину во все глаза и не мог насмотреться. Ее нельзя было назвать совершенной красавицей. Но в неправильных чертах ее лица и линиях крупного тела, в продуманном наряде, во всем облике ее было что—то очень привлекательное и тревожное. Светлые вьющиеся волосы пепельного оттенка открывали аккуратные уши с серебряными сережками. У нее были глубокие глаза и чувственные, обметенные лихорадкой губы. На высокой шее посажена горделивая головка с гладким высоким лбом. Тонкие руки с узкими запястьями, на которые были надеты браслеты, она скрестила на высокой груди, но, несмотря на защитную позу, позволяла на себя глядеть и не опускала насмешливого взгляда.
Прислонившись к подоконнику, я стоял на ватных ногах и не мог ни говорить, ни тронуться с места, ни коснуться ее. Я был уверен: сейчас все кончится, она уйдет, и тогда ничего другого мне не останется, как — не в Сибирь даже — а окошко распахнуть и вниз. Но тут девушка приблизилась и прижалась гибким, жарким телом.
Я вздрогнул, впервые в жизни не так, как в физкультурном зале на матах с Ниночкой и не как пьяный с покорной и равнодушной, готовой на все, потому что велел старший, прелестной вьетнамочкой, а по—настоящему ощутив прикосновение женщины, и с непонятно откуда взявшейся опытностью притянул к себе, ища губами ее губы.
— Погоди, — оттолкнула она меня и, уперевшись руками в грудь, с глазами, сузившимися, как у узбечки, спросила: — Почему тебя до сих пор не выгнали?
— Что? — Так нелепо, некстати и совсем не о том прозвучал ее вопрос.
— Ты подписал какую—нибудь бумагу, дурачок? Зачем меня ищешь? Для чего подослал этого желтого?
Я растерялся еще больше и не знал, что сказать, а она, раскрасневшаяся, возмущенная, продолжала выпаливать мне в лицо:
— Тебе велели? Ну пойдем!
Наверное, в моих глазах отразились ужас и стыд, и ее голос сделался более мягким.
— Я не виню тебя — не надо было к тебе подходить. Мне терять нечего, я не пропаду, а тебе, если отчислят, — беда.
Она говорила теперь почти ласково, а я вцепился в нее и не отпускал.
— Так вот что тебе надо. — Она откинула с лица волосы и внимательно на меня поглядела. — Как же можно так сразу, без любви?
— Я люблю.
Она на секунду остановилась, потом забралась с ногами на узенький диванчик, из которого лезли и впивались ей в спину пружины, устроилась удобно и легко.