Тони Моррисон - Самые синие глаза
— А как же деньги? — спросила она.
Чайна хмыкнула.
— Она воображает себя той дамочкой в красном, которая настучала на Диллинджера. Диллинджер бы к тебе и близко не подошел, разве что в Африке, на охоте, перепутал бы тебя с бегемотом.
— Что ж, у этого бегемота была неплохая житуха в Чикаго. Боже мой и три девятки!
— Почему вы всегда говорите «Боже мой», а потом цифру? — Пеколе давно хотелось это узнать.
— Потому что мама учила меня никогда не ругаться.
— А штаны снимать она тебя учила? — спросила Чайна.
— А у меня их и не было, — сказала Мэри. — Ни разу их не видала до пятнадцати лет, пока не уехала из Джексона и не нашла поденную работу в Цинциннати. Моя хозяйка дала мне свои старые трусы. Я подумала, что это что-то вроде чепца. Надела их на голову, когда вытирала пыль. Она меня увидела и чуть в обморок не грохнулась.
— Ну и дура ты была, — Чайна закурила и помахала щипцами.
— Откуда ж мне было знать? — Мэри помолчала. — И потом, какой смысл надевать то, что постоянно приходится снимать? Дьюи никогда не давал мне носить их так долго, чтобы я успела к ним привыкнуть.
— А кто такой Дьюи? — это имя Пекола слышала впервые.
— Кто такой Дьюи? Цыпленочек! Я никогда не рассказывала тебе о Дьюи? — Мэри была потрясена.
— Нет, мэм.
— Дорогуша, ты много потеряла. Боже мой и две пятерки! Как это я упустила! Я встретила его в четырнадцать. Мы сбежали и жили вместе как муж и жена целых три года. Ты видела всех этих мазуриков, которые поднимаются сюда к нам? Хоть полсотни их собери, а все они не стоят и мизинчика ноги Принца Дьюи. Боже мой, как этот человек любил меня!
Чайна пальцами подвернула себе челку.
— Тогда почему он позволил тебе торговать своей задницей?
— Подруга, когда я поняла, что этим можно торговать — что кто-то станет за это платить живыми деньгами, — я была потрясена до глубины души.
Поланд засмеялась. Беззвучно.
— Я тоже. Моя тетка хорошенько отхлестала меня в первый раз, когда я сказала, что не взяла денег. Я сказала: «Деньги? За что? Он мне ничего не должен». Она ответила: «Черта с два он не должен!»
Все они расхохотались.
Три веселых горгульи. Три веселые ведьмы. Оживились, вспомнив далекие дни своего неведения. Они не принадлежали к сонму проституток, выдуманных романистами, великодушных и благородных, обреченных по вине ужасных обстоятельств скрашивать мужчинам их несчастную, скучную жизнь, беря деньги за свое «понимание» униженно и от случая к случаю. Не были они и юными девушками с несчастной судьбой, которые вынуждены на всех огрызаться, чтобы защитить свою ранимую душу от дальнейших потрясений, ожидая при этом лучших времен и твердо зная, что смогут сделать правильного мужчину счастливым. Они никогда не были и теми неряшливыми, неудачливыми шлюхами, которые не могут жить в одиночестве и потому начинают продавать и употреблять наркотики или пользоваться услугами сводней, чтобы довести до конца свое саморазрушение, не накладывая на себя рук только потому, что хотят отомстить отцу, давным-давно пропавшему невесть куда, или бессловесной матери. Если не считать басни о любви Мэри и Принца Дьюи, эти женщины ненавидели мужчин, всех мужчин, без всяких оговорок, извинений или предпочтений. Они ругали своих посетителей механически, с привычным презрением. Черные, белые, пуэрториканцы, мексиканцы, евреи, поляки, кто угодно — все были никуда не годными слабаками, все попадали им на язык, и каждому доставалось в полной мере. Они обожали их обманывать. Об одном таком случае знал весь город: они заманили одного еврея к себе наверх, набросились на него все вместе, ухватили за ноги, вытрясли содержимое из его карманов и выкинули беднягу в окно.
Они не уважали и женщин, которые — хотя и не были, так сказать, их коллегами, — тем не менее, обманывали своих мужей; постоянно или изредка — не имело значения. Они называли их «сахарными шлюшками» и ни за что на свете не хотели бы с ними поменяться. Они уважали лишь тех, кого называли «добрыми цветными христианками» — тех женщин, чья репутация была безупречна, хороших домохозяек, которые не пили, не курили и не бегали налево. Таких женщин они одобряли, хотя и не выражали своего одобрения открыто. Но мужей их они презирали, хотя спали с ними и брали у них деньги.
Невинность, по их мнению, тоже не была качеством, достойным уважения. Они считали свою юность порой невежества и сожалели, что не воспользовались своей невинностью лучшим образом. Они не были ни юными девушками в облике шлюх, ни шлюхами, жалеющими о потере невинности. Они были шлюхами в одежде шлюх, шлюхами, которые никогда не были молодыми и не понимали, что может быть хорошего в невинности. С Пеколой они вели себя так же свободно, как друг с другом. Мэри сочиняла для нее разные истории, потому что Пекола была ребенком, но истории эти были грубоватыми и слегка непристойными. Если бы Пекола выразила намерение жить так, как они, они бы не стали беспокоиться и отговаривать ее.
— А у вас с Принцем Дьюи были дети, мисс Мэри?
— Да. Да. Были. — Мэри засуетилась. Она вытащила из волос заколку и принялась ковырять ею в зубах. Это означало, что она больше не хочет говорить.
Пекола подошла к окну и выглянула на пустынную улицу. Сквозь трещину в асфальте пробился клочок травы, но лишь затем, чтобы попасть под жестокий октябрьский ветер. Она подумала о Принце Дьюи и о том, как он любил мисс Мэри. Как это — любить, подумала она. Как ведут себя взрослые, когда любят друг друга? Едят вместе рыбу? Ей вспомнились Чолли и миссис Бридлоу в постели. Он издавал такие звуки, словно мучился от боли, словно кто-то схватил его за горло и не отпускал. Звуки эти были ужасны, но еще страшней были звуки, которые издавала мать. Как будто там лежал кто-то другой. Может быть, это и есть любовь. Придушенные стоны и тишина.
Отвернувшись от окна, Пекола посмотрела на женщин.
Чайна решила, что не будет делать челку, и сделала маленький, но крепкий помпадур. Она умела сооружать самые разные прически, но любая из них придавала ей измученный и взволнованный вид. Потом она накрасилась. Она нарисовала себе изогнутые удивленные брови и рот в виде лука Амура. Через несколько дней она, возможно, сменит их на восточные брови и тонкий злобный рот.
Поланд запела своим сладким голосом другую песню:
— Я знаю парня, коричневого как шоколад
Я знаю парня, коричневого как шоколад
Когда он ступает по земле, земля ликует.
У него павлинья походка
Глаза как сияют как горящая медь
Улыбка словно сладкий, густой сироп
Я знаю парня, коричневого как шоколад.
Мэри чистила орехи и бросала их в рот. Пекола долго смотрела на женщин. Настоящие они или только кажутся ей? Мэри рыгнула, нежно и мягко, словно мурлыкнула кошка.
Зима
Лицо моего отца — настоящая наука. Пришла зима и поселилась там. Глаза превратились в снежный склон, грозящий лавиной; брови изогнулись, словно черные ветви голых деревьев. Кожа впитывает слабые, безрадостные лучи желтого зимнего солнца; вместо рта у него снегоупорная кромка поля, покрытого стерней, его высокий лоб — словно замерзшее озеро Эри, скрывает токи ледяных мыслей, вихрящихся во тьме. Охотник на волков превратился в убийцу ястребов: день и ночь он пытался отогнать одного от дверей, другого из-под крыши. Подобно Вулкану, охраняющему огонь, он учит нас, какие двери надо закрывать, а какие открывать для лучшего распределения тепла, заготавливает лучину, обсуждает качество угля, показывает, как его сгребать, как класть его в печь и поддерживать пламя. И до самой весны он не будет бриться.
Зима сковала холодом наши головы, глаза стали хуже видеть. Мы клали в чулки перец, мазали вазелином лицо и темными морозными утрами смотрели на четыре тушеные сливы, скользкие комки овсянки и какао с пенкой.
Но в основном мы ждали весны, когда все начнут заниматься своими огородами.
И вот, когда ненавистная зима свернулась в клубок, который никто не мог распутать, что-то, а вернее, кто-то его все же размотал. Он разрубил этот узел на серебряные нити, опутавшие нас, словно паучья сеть, и мы стали с горечью мечтать о том ленивом существовании, что совсем недавно казалось таким постылым.
Этой разрушительницей была наша новая одноклассница по имени Морин Пил. Ребенок-мечта с длинными каштановыми волосами, завязанными в две свисавшие на спину косички, похожие на веревки для линчевания. Она была богата — по крайней мере, с нашей точки зрения; она казалась нам самой богатой из всех белых девочек, купающихся в уюте и ласке. Качество ее одежды угрожало нашему с Фридой душевному спокойствию. У нее были туфли из натуральной кожи с пряжками, — такие же, но более дешевые мы надевали только на Пасху, а к концу мая они уже разваливались. Пушистый свитер лимонного цвета заправлялся в юбку с такими аккуратными складками, что они выводили нас из равновесия. Яркие гольфы с белой каймой, коричневое вельветовое пальто, опушенное кроличьим мехом, и такая же муфта. В ее зеленых глазах было что-то весеннее, в фигуре — что-то от лета, а в ее походке чувствовалась осенняя зрелость.