Андре Моруа - Сентябрьские розы
– Но что произошло? Уверяю вас, я совершенно не в курсе ваших любовных дел.
– Увы! Это все непросто. Полине с каждым днем становится все хуже, нет никаких сомнений. Она отказывается от пищи и худеет, на нее больно смотреть. Она уже потеряла двенадцать, пятнадцать килограммов… Это что-то ужасное… Доктор Голен не скрывает от меня, что опасается худшего. Полина переносит все стоически, но меня не обманешь. Это, безусловно, болезнь души, а не тела: стоило мне на прошедшей неделе отказаться от всех приглашений и не покидать дома, доктора тут же констатировали некоторое улучшение, которое они, как и все представители их профессии, приписывают исключительно своему… э-э… умению. Но теперь Ванда приходит в ярость и предупреждает меня, что, если я по-прежнему буду ею пренебрегать, ей это надоест. А я не могу от нее отказаться. Это выше моих сил. С тех пор как она появилась в моей жизни, я стал другим человеком. Давайте, друг мой, сядем на эту вот скамейку.
Росший рядом цветущий куст жимолости источал божественный аромат.
– Да, – продолжал Фонтен, – совершенно другим человеком… Не так давно я жаловался вам, что потерял интерес к работе. Теперь это прошло… Вы сами в этом убедитесь, когда я смогу прочесть вам длинную повесть, над которой, спасибо Ванде, я сейчас работаю… Знаете, прежде я никогда не был доволен тем, что пишу, а теперь это что-то новое, я уверен… Почему вы морщитесь?
– Потому что опасаюсь, дорогой учитель, как бы из-за Ванды вы не стали увлекаться предметами, вам вовсе не свойственными. Четко выраженные идеи в повести или романе… нет ничего опаснее.
– Предрассудки, друг мой, предрассудки!.. Возьмем, к примеру, Толстого, разве он боялся четко выраженных идей?.. А Джойс? А Пруст? Они не боялись вставлять в свои романы долгие литературные и даже политические дискуссии… Нет, эта нежная особа могла бы стать для меня источником молодости… Вот только я… страдаю. Я не хотел бы причинять боль ни той ни другой.
– Это непросто.
– Непросто? Разумеется… Но вполне возможно, если вы мне поможете.
И так, прохаживаясь вокруг цветника, Эрве Марсена согласился предоставить алиби на всю вторую половину июньского дня, которую Фонтен провел в галерее Эзек на вернисаже выставки Ванды Неджанин. Ванда потребовала, чтобы он не отходил от нее ни на шаг. Эдме Ларивьер, быстро пробежав по залу, завела Эрве за кадку с пальмовым деревом:
– Теперь ты признаешь, как это нелепо?! Гийом изображает из себя хозяина дома. А это предисловие… Она заставила его упомянуть какого-то Неджанина, который был маршалом при дворе Екатерины Великой! Скорее всего, это неправда, и потом, хотелось бы понять, хочет ли она быть товарищем Вандой или великой герцогиней в изгнании… А как тебе эта фраза о ее необыкновенной простоте? Наверняка сама ее и продиктовала: «Всегда строго одета, в черное, без единого украшения…» Ладно, она и в самом деле ничего не носит, даже часов, поэтому, кстати, всегда и опаздывает… Но «строго одета», вот уж нет!.. Во всяком случае, с тех пор, как она встречается с Гийомом…
– Эдме, какая страсть! Какой пыл! Что она тебе сделала?
– Она разрушила дружбу, которой я очень дорожила.
Критики между тем расхваливали портреты Ванды. Боб и Бобби, близкие приятели Ванды, забавная чета гомосексуалистов, ликовали.
– Теперь все здорово! – сказал Боб Ванде. – Тебя приняли в высшем обществе… Ничего бы не было, если бы не твой талант, но у тебя его полно, и это главное… Подружки поджидали тебя за углом, чтобы прикончить… Но ты победила, и они будут гордиться тобой.
Этот день Ванда, Фонтен, Эрве, Боб и Бобби решили завершить на Монмартре. Гийом был счастлив: оттого, что ему удалось сбежать из дома, оттого, что Ванда была с ним так приветлива и держала под руку, как супруга, оттого, что монмартрские кафе на открытом воздухе прятались под кронами каштановых деревьев на маленьких площадях.
* * *Через несколько дней Ванда уехала на юг. Ее пригласили Боб и Бобби, у которых имелся домик в Вильфранше.
– Если вы захотите к нам приехать, дорогой Гийом, – сказала она расстроенному Фонтену, – они будут счастли-вы… Их вилла – это всего лишь рыбачья хижина, но лучшая комната будет ваша… Красивые девушки на пляже… А я буду так рада пожить наконец с вами под одной крышей… Во всяком случае, вы хоть отвлечетесь… Мы вам устроим уголок для работы.
– Я предпочел бы, – сказал он, – чтобы вы остались в Париже… Моя жена…
– Мне очень жаль, – холодно ответила она, – я не могу пожертвовать своими тремя месяцами солнца… Буду вас ждать.
Но Полина была не в том состоянии, чтобы покинуть Нёйи, а Фонтену достало здравого смысла понять, что оставить ее он не может. Эрве Марсена возобновил привычку почти каждый вечер отправляться на улицу де ла Ферм. Госпожа Фонтен, зная, что Ванда находится далеко, более не выказывала подозрительности и поощряла супруга к общению с молодым человеком. Фонтен испытывал простодушную радость, посещая места, которые открыла ему Ванда, и спектакли, на которых они когда-то были вместе. Все, что она любила – картины, пластинки, фильмы, блюда, – сохраняло в глазах Гийома удивительное очарование. Лето было знойным, и молодые женщины за столиками кафе Монмартра одевались в легкие платья ярких расцветок.
XI
Миновало 14 июля, и четыре тысячи человек, которые, на том основании, что поздно ложатся спать, полагали, будто ведут светскую жизнь, разъехались по морским курортам и загородным имениям. Мужественный и стенающий Фонтен оставался на своем супружеском посту. Его жена чувствовала себя лучше. Она уже понемногу вставала с постели и лежала на диване, одетая в старинное домашнее платье, через прозрачную батистовую ткань просвечивала поблекшая позолота росписи по черному бархату. Она по-прежнему была болезненно бледна, но когда впервые после долгого перерыва приняла Марсена, тот поразился, увидев ее: она напомнила ему актрис, которые после паузы в репетиции безо всяких усилий вновь обретают драматический настрой. Так и Полина легко и непринужденно вошла в роль женщины живой и блистательной.
– Добрый вечер, Эрве, – сказала она. (Она назвала его так впервые.) – Я часто думаю о вас, и думаю с благодарностью. Вы остались в Париже из-за нас, как это мило… Очень мило… Вы, как никто другой, заботитесь о Гийоме, пока я болею. Осталось недолго… Сегодня вечером доктор Голен сказал, что очень мной доволен. Он говорит, что на следующей неделе мне можно будет уже посидеть в саду. А пока уведите куда-нибудь Гийома, пусть развлечется… Бедняга, ему выпало такое скучное лето!
Стояла душная ночь, без единого ветерка. Марсена повел Фонтена в плавучий ресторан, переделанный из баржи. Вокруг говорили по-английски, по-немецки, по-испански. Фонтен жаловался. Как тяжело выносить жару, говорил он, после отъезда Ванды он совершенно не может работать.
– Но на юге жара еще сильнее, – ответил Эрве.
– Вовсе нет!.. На юге всегда дует ветерок с моря… Наша подруга написала мне, что ночи на берегу божественно прекрасны… Конечно, рядом с нею ночи могут быть только такими… Вот послушайте…
Он вытащил из кармана письмо. Эрве узнал решительный мужской почерк Ванды. Он прочел:
«Небо синее, море синее, моя душа синяя. Подавая мне поднос с завтраком, Боб сказал: „Тебе письмо“. Через противомоскитную сетку я протянула еще не проснувшуюся руку. Спустя несколько мгновений я покраснела, читая эти любезные, слишком любезные слова, что вы написали обо мне. Мое сердце тоже полно вами, но я решительна и требовательна. Дорогой Гийом, может быть, вы все-таки приедете ко мне? Море, шумный и грязный порт, обнаженные по пояс грузчики, все это примирит вас с жизнью, между тем как Париж, парижане в пиджаках и рубашках с застегнутыми воротничками – это так уродливо и нагоняет тоску. Удается ли вам, по крайней мере, работать? Вы закончили мою повесть? Я часто думаю об этом. Друзья насмехаются надо мной, потому что стоит мне открыть рот, как я произношу ваше имя: „Фонтен…“ Как вам было бы здесь хорошо, особенно в этот час, когда взмывают белые паруса и по фиолетовому морю снуют катера с веселыми моряками. Приезжайте же, Гийом. Вы увидите, как я поджариваю спину, руки, ноги, грудь на знойной террасе. Приезжайте, жизнь прекрасна, и вы поможете мне ее полюбить».
* * *Эрве Марсена представил себе – словно для того, чтобы сравнить, – больную в старомодном платье и обнаженную купальщицу.
– Разумеется, – сказал он, возвращая Фонтену письмо, – разумеется, это было бы заманчиво, если…
В воздухе ощущалось приближение грозы, тяжелой, душной. Фонтен жаловался на мигрень.
– Гроза, которая все никак не может разразиться, – сказал он, – это, представьте себе, состояние моей души… Гремят грозовые раскаты страстей, но, увы, столь желанные порывы урагана разгоняют тучи, не давая пролиться дождю, которого я жажду, и мое старое сердце страдает от засухи.