Реймонд Карвер - Если спросишь, где я: Рассказы
Теперь мне жаль, что я не сохранил это письмо и не могу воспроизвести его здесь целиком, вплоть до последней запятой, до последнего неумолимого восклицательного знака. Я говорю сейчас о тоне, а не о содержании. Но, как это ни грустно, я его не сохранил. Я его потерял, или засунул куда-то. Потом, уже после печальных событий, о которых я хочу рассказать, я убирал со стола и, должно быть, ненароком выбросил его — что совершенно на меня не похоже, так как обычно я никогда ничего не выбрасываю.
Впрочем, это не слишком важно, потому что у меня хорошая память. Я помню каждое прочитанное слово. Еще в школе я часто получал призы, поскольку отлично запоминал имена и даты — изобретения, битвы, договоры, союзы и тому подобное. На проверках фактических знаний я всегда набирал максимум очков, и позже — как говорится, «в реальном мире» — моя память не раз выручала меня в трудных ситуациях. Если вы спросите меня, например, о Тридентском соборе или Утрехтском договоре или о завоеваниях Карфагена, стертого римлянами с лица земли после поражения Ганнибала (римские воины даже засыпали солью место, где стоял город, чтобы Карфаген нельзя было восстановить), я отвечу вам хоть сейчас. Если кто-нибудь захочет услышать о Семилетней, Тридцатилетней или Столетней войне или, допустим, о Первой Силезской, я расскажу ему о них с величайшей легкостью и удовольствием. Спросите у меня что угодно о татарах, о Ватикане в эпоху Возрождения или о расцвете и упадке Османской империи. О Фермопилах, Шайло или пулемете «максим». Пожалуйста! Сражение при Танненберге? Нет ничего проще — для меня это все равно что вспомнить детский стишок о пироге с птицами. «Много, много птичек запекли в пирог…»[11] При Азенкуре верх взяли английские лучники. А вот вам еще кое-что. Все знают о битве при Лепанто — последнем великом морском сражении на галерах с рабами. Эта битва произошла в 1571 году на востоке Средиземного моря — объединенный флот христианских стран Европы обратил в бегство арабские орды под командованием нечестивого Али Муэдзин-заде, который любил собственноручно отрезать носы ожидающим казни пленникам. Но помнит ли кто-нибудь, что в этом бою участвовал Сервантес и что ему отрубили там левую руку? Или еще. Совместные потери французов и русских за один день Бородинской битвы составили семьдесят пять тысяч человек — столько народу погибло бы, если бы через каждые три минуты с рассвета до заката терпели крушение полные пассажиров аэробусы. Кутузов с армией отступил к Москве. Наполеон перевел дух, заново построил войска и двинулся следом. Он вошел в Москву и оставался там целый месяц, но Кутузов обманул его расчеты и не явился спасать столицу. Русский главнокомандующий ждал снега и льда, которые должны были прогнать Наполеона обратно во Францию.
Факты застревают у меня в голове. Я все помню. И если я говорю, что могу восстановить это письмо — ту его часть, которую я прочел, с обвинениями в мой адрес, — то я отвечаю за свои слова.
К примеру, начиналось письмо так:
Милый,
дела идут неважно. Честно говоря, плохо идут. И чем дальше, тем хуже. Ты знаешь, о чем я. Мы с тобой дошли до последней черты. У нас все кончено. И все же мне хочется, чтобы мы могли это обсудить.
Много воды утекло с тех пор, как мы разговаривали в последний раз. Я имею в виду, по-настоящему. Даже после свадьбы мы с тобой говорили и говорили, обмениваясь новостями и мыслями. Когда дети были маленькие, и даже потом, когда они подросли, мы все-таки находили время для разговоров. Конечно, тогда нам было труднее, но мы все равно умудрялись его находить. Мы его создавали. Нам приходилось ждать, пока дети заснут, а бывало, что они играли на улице или сидели с нянькой. Так или иначе, но мы выкручивались. Иногда мы нанимали няньку специально для того, чтобы нам можно было поговорить. Порой мы говорили целую ночь, до самого рассвета. Что ж. Всякое бывает, я знаю. Все меняется. У Билла возникли трудности с полицией, а Линда обнаружила, что беременна, и т. д. Нашей спокойной жизни вместе пришел конец. А еще у тебя постепенно прибавлялось обязанностей. Твоя работа начала отнимать больше времени, в ущерб нашему общению. Потом, когда дети покинули дом, нам опять стало легче. Мы снова принадлежали друг другу, только говорить нам было уже почти не о чем. «Такое случается», — говорят умные люди. И они правы. Случается. Но это случилось с нами. Как бы то ни было, я никого не виню. Никого. Это письмо не о том. Я хочу поговорить о нас. Хочу поговорить о том, что происходит теперь. Видишь ли, настало время признать, что случилось невозможное. Признать поражение. И просить пощады. Потому что…
Я дочитал до этого места и остановился. Что-то было не так. Что-то было неладно в Датском королевстве. Моя жена могла и вправду испытывать чувства, выраженные в письме. (Возможно, так оно и было. Скажем, так; допустим, что эти чувства и впрямь были ее чувствами.) Но почерк не был ее почерком. Уж кому и знать это, как не мне. В том, что касается ее почерка, я считаю себя специалистом. Однако, если это был не ее почерк, то кто же, скажите на милость, мог написать эти строки?
Тут я должен немного рассказать о нас и о нашей жизни здесь. В то время, о котором я пишу, мы жили в домике, снятом на лето. Я только что оправился от болезни, помешавшей мне закончить большинство дел, намеченных на весну. С трех сторон нас окружали луга, березовые рощи и низкие покатые холмы — «панорама», как назвал это агент из бюро по аренде недвижимости, когда мы с ним беседовали по телефону. Перед домом была заросшая высокой травой лужайка (я хотел ее покосить, да так и не собрался) и длинная, усыпанная гравием подъездная дорожка, выходящая на шоссе. Вдали, за шоссе, синели горные пики. Это тоже была «панорама» — вид, который можно оценить лишь на расстоянии.
Здесь, в глуши, у моей жены не было подруг, и никто не приезжал к нам в гости. Откровенно говоря, я радовался уединению. Но она была женщиной, привыкшей иметь друзей, привыкшей к общению с продавцами и посыльными. А здесь мы словно опять вернулись в прошлое и могли рассчитывать только на себя. Когда-то дом в глухом местечке был нашей мечтой — мы были бы счастливы провести лето таким образом. Теперь я понимаю, что это была не слишком хорошая идея. Вовсе нет.
Наши дети, сын и дочь, уже давно нас покинули. Время от времени от кого-нибудь из них приходило письмо. А совсем изредка, этак раз в год (скажем, на праздник), один из них мог и позвонить — за наш счет, естественно, но жена и не думала против этого возражать. Это внешнее равнодушие с их стороны было, я полагаю, главной причиной грусти и недовольства моей жены — недовольства, которое, должен признать, я смутно чувствовал еще до того, как мы перебрались за город. В любом случае, очутиться в таком диком краю после стольких лет жизни рядом с торговым пассажем и автобусной остановкой, не говоря уже о такси, которое можно в любой момент вызвать по телефону, — наверное, это было для нее тяжело, очень тяжело. Думаю, ее упадок, как выразился бы историк, был ускорен нашим переездом за город. Думаю, после этого у нее в голове и соскочила какая-то пружинка. Конечно, я сужу задним числом, когда легко подтверждать очевидное.
Не знаю, что мне еще сказать насчет этой загадки с почерком. Что я могу добавить, чтобы мои подозрения не звучали совсем уж неправдоподобно? Мы были в доме одни. Никого больше — во всяком случае, насколько я знал, — там не было, и следовательно, никто больше не мог написать это письмо. И однако я по сей день убежден, что страницы этого письма были исписаны не ее рукой. В конце концов, я хорошо изучил почерк моей жены еще в те годы, когда она не была моей женой. В те далекие времена, которые можно назвать нашей доисторической эпохой, — когда она еще девочкой ходила на уроки в серо-белой школьной форме. Она писала мне письма каждый день, когда была в отъезде, а она провела в отъезде два года, не считая праздников и летних каникул. В общем и целом, за все время нашего знакомства, по моей оценке (и весьма скромной оценке, между прочим), с учетом периодов нашей разлуки и моих недолгих отсутствий — когда я уезжал по делам или лежал в больнице, и т. д., и т. п., — так вот, как я сказал, по моей оценке я получил от тысячи семисот до тысячи восьмисот пятидесяти писем, написанных ее рукой, не считая сотен, если не тысяч, рядовых записок («По дороге домой прихвати, пожалуйста, вещи из химчистки и немного макарон со шпинатом из „Корти брос“»). Я узнал бы ее почерк в любом уголке земного шара. Дайте мне пояснить. Я уверен: будь я, скажем, в Яффе или в Марракеше и подними там на базаре записку, написанную моей женой, я тут же опознал бы ее по почерку. Даже по одному-единственному слову. Возьмем, например, хотя бы это слово — «поговорить». Да она просто никогда не написала бы его так, как в этом письме! Однако же я первый готов признать, что понятия не имею, чей это был почерк, если не ее.