Уильям Стайрон - Признания Ната Тернера
Ладно. Пошли. Начинаем битву.
В молчании мы двинулись гуськом — впереди Нельсон, я следом вышли из лесу и оказались на хлопковой полосе позади колесной мастерской Тревиса. Во тьме за мной кто-то кашлянул, и в тот же миг обе дворняжки Тревиса подняли во дворе истошный лай и вой. Шепотом я призвал к тишине, и мы замерли. Затем (я ведь и это предвидел) я жестом показал Харку, чтобы он шел вперед и унял собак: они хорошо его знали, и успокоить их ему было нетрудно. Мы подождали: вот Харк крадучись переходит поле, вот он зашел на двор, а вот собаки узнали его и после нескольких приветственных поскуливаний затихли. Тут во вновь наставшей тишине нас матовым сиянием накрыла луна, будто сверху высыпали мешок светящейся пыли; стало светло, как сумрачным, хмурым днем, от конюшни и сараев даже протянулись длинные тени и ярко обозначились силуэты: крыша, фронтон, конек, дверь. Жара. Безветрие. Из леса не доносилось ни звука, кроме стрекотания чир-чир-чир-чир каких-то сверчков и потрескивания кузнечиков в траве. Вдруг Нельсон положил ладонь мне на локоть и прошептал:
Смотри-кося!
Я увидел, как огромный силуэт Харка отделился от тени конюшни, а рядом возник второй, угловатый и длинный — по всей видимости, Остин, последний, кто должен был присоединиться к ударной группе. Ему было около двадцати пяти, и против своего нынешнего владельца, благожелательного и добродушного Генри Брайанта, он ничего не имел, но ничего не имел и за, поэтому поклялся, что с удовольствием убьет его. Когда-то, впрочем, он затеял в Иерусалиме жестокую драку с Сэмом из-за какой-то цветной девки, и я очень опасался, как бы их вражда не вспыхнула с новой силой.
Я дал знак остальным, чтобы шли за мной, после чего мы, след в след, пересекли хлопковый надел, тихо перелезли с приступочки через забор и встретились с Харком и Остином у теневой стены колесной мастерской, с той стороны, которую из дому не видно. Теперь мы были ввосьмером. Я передал ключи Нельсону, шепотом объяснил ему и Сэму где что, а в это время прямо у меня над ухом, за стеной сонно хрюкали в хлеву Тревисовы свиньи. Сэм и Нельсон проскользнули в мастерскую — нужна была приставная лестница, — а Остину я велел идти в конюшню и седлать хозяйских лошадей, стараясь делать это как можно тише. Остин был долговязый верзила с весьма противной черной рожей, напоминавшей череп; несмотря на высокий рост, он был проворен и ловок, и очень силен. От усадьбы Брайанта он ехал через лес, его лошадь вспугнула скунса, и теперь от него жутко воняло. В конюшню он не уходил до тех пор, пока Сэм и Нельсон не вернулись с лестницей. Вместе с ними я через двор направился к торцу дома, тогда как другие четверо бесшумно прошли перед нами к парадной веранде, чтобы занять вокруг нее позиции в кустах. Вонь скунсовой струи все не рассеивалась, жгла ноздри. Обе дворняжки, сопровождая нас, семенили под лестницей; их тощие бока рельефно обрисовывались в резком лунном свете, одна волочила покалеченную лапу. Задул слабенький ветерок, и запах скунса исчез. Взамен принесло роскошное благоухание мимозы. На миг у меня перехватило дух — вспомнились давние времена, когда на благоухающих мимозой лужайках лесопилки Тернера я играл с мальчиком по имени Уош. Но греза эта рассыпалась сразу и вдребезги: донеслось тихое тук-тук — это лестницу приставили к стене дома. На пробу я слегка шатнул ее, крепко схватился на уровне груди за перекладину и быстро полез наверх мимо свежепобеленных досок обшивки, которые в хрустально-матовом сиянии луны сверкали так, что становилось больно глазам. Не успел я добраться до открытого окна верхнего коридора, где дрожали и колыхались занавески, как уже слышал доносящиеся из хозяйской спальни полузадушенные хрипы со стонами, то писклявые, то басовитые, и догадался, что это храп Тревиса. (Вспомнилась фраза мисс Сары: “Когда мистер Джо спит, гром стоит — спасайся, кто может, но с этим свыкаешься, и довольно быстро”.) Я тихо перевалился через подоконник в темный коридор, оказавшись в самом средоточии гулкого храпа, заглушившего стук, с которым мои ноги ударили в скрипучий пол. Под рубашкой я был в липком поту, а во рту пересохло и стояла горечь, будто я желуди жевал. Вдруг подумалось: это не я — тот, кто делает такое, это кто-то другой. Я попытался сплюнуть, но язык заскреб о нёбо, будто это штукатурка или гипс. Нащупал ступеньки.
Спустившись на первый этаж, я зажег шведской спичкой свечу, и она тут же выхватила из мрака пораженную черную физиономию дворового слуги подростка Мозеса, который вылез из своей клетушки под лестницей, услышав мои шаги. В испуге он вращал выпученными белками глаз. Стоял совершенно голый.
Ты чего тут, Нат? — прошептал он.
Не твое дело, — прошептал я в ответ. — Иди, спи себе.
А времени-то сколько? — не унимался он.
Заткнись, — отвечал я, — иди спать.
Со специальной стойки, оказавшейся у меня под локтем, я снял два ружья и саблю, пошел к парадной двери и откинул щеколду, после чего с веранды по одному вошли остальные. Билл шел последним. Я упер ладонь ему в грудь.
Оставайся здесь, у двери, — приказал я. — Будь на стреме, чтобы никто не вошел. Или не попытался выйти. — Потом, повернувшись к остальным, я тихо проговорил: — Нельсон, Харк и Джек — на чердак, где двое мальчишек. Сэм и Генри со мной.
Вшестером мы опять поднялись наверх.
За многие недели, что прошли с той ночи, я не раз задумывался о том, какие мысли пронеслись в затуманенном со сна сознании Тревиса, когда мы грубо и жестоко ввалились к нему и набросились, ясно обозначив намерения, о кошмарной возможности коих даже он, снисходительный и мягкий хозяин, все-таки, наверное, подчас подозревал, но давным-давно выкинул из головы всякую мысль об этом, как отбрасываешь беспокойство из-за опасности отдаленной и маловероятной. Ибо, конечно же, как все белые, бессонными ночами наверняка он время от времени со стоном вскидывался, когда при мысли о покорных существах, веселящихся где-то там, на опушке леса, в безумном и ужасном озарении вдруг возникал вопрос: а что будет, если... если, подобно ласковым домашним питомцам, превратившимся в буйное зверье, они внезапно возжаждут уничтожить тебя, а вместе с тобой и всех тех, кого ты любишь и кем дорожишь. Если чей-то предательский навет превратит этих забавных простачков, известных своей детской привязанностью к хозяину, таких трогательных, несмотря на все их лукавство, на всю косность в грехе и слабости, если он превратит их, доселе никогда не проявлявших своеволия, мужества и упорства, в нечто совсем иное, сделает безжалостными изводчиками, дикими и бешеными псами (да простится мне такое сравнение), жестокими катами, облекшимися в ризы мщения, — что тогда станется с нашей бедной бренною плотью? Наверняка Тревиса, как и других белых, нет-нет да и пронзали исподволь тревожные фантазии вроде этой, заставляя содрогаться в постели. И опять-таки наверняка жалкая его вера в историю в конце концов размывала, уносила эти страхи и предчувствия, которые чаще всего уступали место благостному спокойствию и приятным снам — ну, сами посудите, ведь такого же никогда не случалось! Ведь всем вплоть до последнего деревенщины известно, вплоть до последнего скваттера и бродяги, что в этих черномазых есть изначальная порча, что-то низменное, какой-то изначальный страх, лень и бессилие, и это всегда удержит их от любого опасного, смелого и необратимого шага, ведь больше двух веков уже они покорствуют и повинуются! Конечно же, Тревис возлагал полнейшее доверие на хрупкое постоянство прошлого, вместе с другими белыми считая, что, поелику народец сей, по всем хроникам и летописям судя, в смутах замечен не был, стало быть, никогда не восстанет, — он верил в это, на свою веру надеясь как на каменную стену, опираясь на нее как банкир на доллары, и — чудо! — способен был, отбросив страхи и сомнения, спать сном праведных. А значит, его дремотный разум просто не мог теперь ничего взять в толк, он неспособен был поверить собственным глазам, и ничто не всколыхнуло в нем тех забытых, прошлых страхов, когда нынче он резко сел в постели рядом с мисс Сарой, в растерянности уставился недоуменным взглядом на мой топор и говорит:
Вы это что себе вообразили, собрались тут!
Резкий сосновый дух камфина щекотал ноздри. В воздухе висел жирный дым. При свете факела, который Генри поднял высоко вверх, я увидел, что мисс Сара тоже привстала на постели, но на ее лице было не замешательство, как у ее супруга, а неприкрытый ужас. Она сразу заныла, застонала, причем даже забыв набрать воздуха в легкие, бессмысленно и еле слышно. Но тут я повернулся к Тревису, по ходу дела с удивлением осознав: ведь за все годы, что я был с ним рядом, первый раз настал момент, когда я смотрю ему прямо в глаза. Да, разумеется, я слышал его голос, ощущал его присутствие, можно сказать даже родственное; мои глаза тысячу раз скользили по его губам, щеке или подбородку, но ни разу я не встречался с ним взглядом. Виноват в этом был один я, точнее, мой изначальный страх, но — тем не менее. Теперь сквозь его наполовину еще сонное замешательство я увидел, что глаза у него карие, взгляд печальный, усталый от тяжелого труда, может быть, отчужденный, несколько жесткий, но вовсе не злой, и я почувствовал, что, наконец, понял его, узнал — возможно, и сейчас узнал не очень хорошо, но уж куда лучше, чем можно узнать человека, постоянно глядя на одни лишь его замызганные штаны, ладони и локти да слыша его развоплощенный голос. Казалось, встретив взгляд этих глаз, я отыскал оторванный и давно утраченный кусок портрета этого чуждого, непонятного существа, владевшего моим телом; его лицо обрело завершенность, и я, наконец, краем глаза увидел, кто он в действительности такой. Кто бы он ни был еще, он был человек.