Габриэль Маркес - Жить, чтобы рассказывать о жизни
Только после провала стало известно, что двумя днями раньше назначенной даты операции бывший президент Эдуардо Сантос собрал в своем доме в Боготе высокопоставленных чиновников-либералов и руководителей переворота для окончательного обсуждения проекта. В середине дискуссии кто-то задал традиционный вопрос:
— Будет ли кровопролитие?
Не было никого настолько простодушного или настолько циничного, чтобы сказать, что нет. Другие руководители объяснили, что были предприняты максимальные усилия, чтобы этого не произошло, но не существует волшебных рецептов противостоять непредвиденному. Напуганное размерами собственного заговора руководство либералов дало контрприказ. Многие вовлеченные в это, не получившие вовремя контрприказа, были арестованы или убиты при попытке выполнить приказ. Другие посоветовали Мендосе, чтобы он продолжал один, пока не возьмет власть, но он этого не сделал из-за доводов больше этических, чем политических. Не было ни времени, ни способов, чтобы предупредить всех вовлеченных. Он смог укрыться в посольстве Венесуэлы и прожить в Каракасе четыре года в изгнании, в спасении от военного совета, который приговорил его в его отсутствие к двадцати пяти годам тюрьмы за мятеж. Через пятьдесят два года у меня не дрожит рука, когда я пишу без его разрешения, что он раскаялся за оставшуюся часть своей жизни в изгнании в Каракасе. Ведь опустошительный окончательный результат консерватизма у власти — это не менее трехсот тысяч мертвых за двадцать лет…
В определенной степени и в моей жизни это тоже был критический момент. Двумя месяцами ранее я отказался идти на третий курс юридического факультета и положил конец моему обязательству с «Эль Универсаль», ведь я не видел будущего ни в одном, ни в другом. Поводом было освобождение времени для романа, который я едва начал, хотя в глубине души я знал, что это было ни правдой и ни ложью, а этот проект раскрылся мне вдруг как риторический акт, в котором было очень мало хорошего, что я сумел использовать от Фолкнера, и много плохого от моей неопытности.
Вскоре я понял, что параллельно рассказывать о том, как пишется произведение, не вдаваясь в суть, — это важнейшая часть замысла и искусства писать. Но это было тогда не случайностью, а просто мне нечего было предъявить, и я выдумал живой роман, чтобы позабавить слушателей и обмануть себя самого.
Это осознание заставило меня продумать досконально все от начала до конца. Роман не имел еще и сорока страниц, написанных урывками, и тем не менее уже был упомянут в журналах и газетах, и мной в том числе, и даже были опубликованы некоторые критические авансы читателей с богатой фантазией.
По существу, причина такой привычки, рассказывать ненаписанное, должна была заслужить сострадание, страх писать может быть таким же невыносимым, как страх не писать. В моем случае, кроме того, я пребываю в убеждении, что рассказывать правдивую историю — к неудаче. Меня утешает тем не менее, что иногда устная история может быть лучше, чем письменная, и, не зная этого, мы изобретаем новый жанр, которого уже недостает литературе: выдумка выдумки.
Правда из правд, что я не знал, как мне жить дальше. Благодаря моему выздоровлению в Сукре я осознал, что у меня в жизни нет верного направления и никаких новых доводов, чтобы убедить родителей, что с ними ничего не случится, если они мне позволят принимать решения самому. Поэтому я сбежал в Барранкилью с двумястами песо, которые мне дала мама до того, как я вернулся в Картахену, незаметно спрятанными в доме.
15 декабря 1949 года я вошел в книжный магазин «Мундо» в пять часов дня, чтобы подождать друзей, которых я не видел с майской ночи, когда уехал с незабываемым сеньором Раззоре. У меня с собой была только пляжная сумка со сменой белья, несколько книг и кожаная папка с черновиками. Через несколько минут после меня один за другим пришли и все друзья. Это была шумная встреча, не хватало только Альваро Сепеды, который оставался в Нью-Йорке. Когда все собрались, мы пошли за аперитивами. Их уже не было в кафе «Коломбия» рядом с книжным магазином, а в одном из самых близко расположенных на противоположной стороне улицы кафе «Джэпи» они были.
Не было никакого направления пути ни в эту ночь, ни в жизни. Странно, что я никогда не думал, что этот путь мог бы обнаружиться в Барранкилье, я же ездил туда только поговорить о литературе или чтобы поблагодарить за пересылку книг мне в Сукре. Первого, путей в эту ночь, у нас было предостаточно, но ничего из второго, несмотря на многочисленные мои попытки, потому что в нашей группе существовал традиционный страх перед обычаем давать или принимать милости.
Херман Варгас организовал в тот вечер ужин на двенадцать человек, среди которых были все, от журналистов, художников и нотариусов до руководителя ведомства, типичного консерватора из Барранкильи, с его характерной манерой разделять и властвовать. Большинство ушло после полуночи, остальные расходились понемногу, пока не остались только Альфонсо, Херман и я с руководителем, более или менее здравомыслящие, какими мы и имели обыкновение быть на рассвете в ранней юности.
Из длинных бесед той ночи я вынес поразительный урок о поведении городских управляющих в те кровавые годы. Он подсчитал, что из разрушений той отчаянной политики менее ободряющим было только большое количество беженцев в городах.
— Таким образом, — заключил он, — моя партия при поддержке войск останется без противника и на ближайших выборах получит абсолютную власть.
Единственным исключением была Барранкилья в соответствии с ее уровнем развития культурного сосуществования. Его разделяли местные консерваторы, и он позволил сделать из Барранкильи мирное убежище посреди урагана.
Я захотел ему возразить, но он остановил меня внезапно жестом руки.
— Извините! Но это не означает, что мы остаемся в стороне от жизни государства. Наоборот: именно из-за нашего пацифизма общественная трагедия страны вошла к нам на цыпочках через заднюю дверь, и у каждого из нас она внутри.
Тогда я узнал, что было примерно пять тысяч беженцев из внутренних районов страны, которые жили в страшной нищете, и не знали, как им помочь, где их спрятать, чтобы не делать публичным это бедствие. Впервые в истории города появились военные дозоры, которые заступали на дежурство в критических местах, и все видели их, но правительство это отрицало, а цензура препятствовала гласности в прессе.
На рассвете, после того как мы погрузили почти волоком сеньора руководителя, мы отправились в «Чоп Суей», рано открывающееся кафе заядлых любителей встречать рассвет. Альфонсо купил в киоске на углу три экземпляра «Эль Эральдо», на чьей странице была заметка, подписанная Пак, его псевдоним в колонке, выходящей через день. Это было приветствие для меня, но Херман подшучивал надо мной, потому что в заметке говорилось, что я был здесь с неофициальными каникулами.
— Лучше было бы написать, что ты остаешься здесь жить, чтобы не писать приветственную заметку, а потом и другую — прощальную, — пошутил Херман. — Меньше расходов для такого скупого издания, как «Эль Эральдо».
И уже всерьез Альфонсо подумал, что было бы неплохо принять в его раздел еще одного обозревателя — колумбийца. Но Херман был неуправляем при свете наступающего дня.
— Это будет пятый обозреватель, потому что уже есть четыре.
Никто из них не выяснил моего настроения, как я того желал, чтобы согласиться с предложением. Мы больше не говорили на эту тему. Не было необходимости, потому что Альфонсо мне сказал тем вечером, что он поговорил с главным редактором газеты, и им показалась хорошей идея о новом колумбийце лишь в том случае, если он был бы без больших претензий. Во всяком случае, они не могли решить ничего даже после новогодних праздников. Поэтому я остался под предлогом работы, но в феврале мне ответили: «Нет».
7
Моя первая заметка на редакционной странице «Эль Эральдо» в Барранкилье вышла 5 января 1950 года. Я не захотел подписывать ее своим именем, чтобы перестраховаться, если не удастся найти ей места, как это случилось в «Эль Эспектадоре». Я много не раздумывал над псевдонимом — Септимус, взятый от Септимуса Уоррена Смита, подверженного галлюцинациям персонажа Вирджинии Вульф из «Миссис Дэллоуэй». Название раздела — «Жираф» — было мое тайное прозвище, которое знала только моя партнерша по танцам в Сукре.
Мне показалось, что январские ветры дули в том году сильнее, чем когда-либо, и едва можно было передвигаться против них по терзаемым до рассвета улицам. Темой для разговоров при пробуждении были убытки от сумасшедших ветров, дувших всю ночь, которые тащили за собой мечты и бедлам и превращали в летающие гильотины тонкие металлические листы от крыш.
Сейчас я думаю, что те сумасшедшие ветра подметали стерню бесплодного прошлого и открывали мне двери какой-то новой жизни. Мои отношения с группой перестали быть лишь удовольствием и превратились в профессиональное сообщничество. Сначала мы обсуждали темы в планах или обменивались наблюдениями, вовсе не назидательными, но незабываемыми. Решающим для меня было утро, когда я вошел в кафе «Джэпи», где Херман Варгас заканчивал читать в тишине рубрику «Ла Хирафа», вырезанную из дневной газеты. Другие из группы ждали его вердикта вокруг стола со своего рода почтительным страхом, что делало еще более густой завесу дыма в зале. Закончив и даже не взглянув на меня, Херман разорвал ее на кусочки, не сказав ни одного слова, и перемешал их с окурками и спичками в пепельнице. Никто ничего не сказал, настроение стола не поменялось, и случай не объяснился никогда. Но это мне послужило уроком, когда на меня нападало из-за лени или из-за спешки искушение написать хоть абзац, чтобы выполнить обязательство.