Алексей Рачунь - Перегной
Вот и с Григорьичем был подобный номер. Естественно атмосфера была невыносимой. И ничего нельзя было предпринять, вдруг Григорьич и взаправду отчебучит что—нибудь эдакое. Никчему нам эти трагедии с кровавым исходом в духе вестернов. Довольно с меня трагедий. Моя бы воля — в одних трусах ускакал отсюда. И вот я стал готовить себе трусы.
Действительно, коли все мои действия воспринимаются с глухой враждебностью, не лучше ли покинуть сие место? Расколоть, так сказать, надвое наш дружный, но не нашедший взаимопонимания коллектив. Итак, в очередной банный день, а я, по прихоти Григорьича всегда ходил в баню последним, я задержался там больше положенного. Я выстирал и отжал все свое скудное шмотье и выволок его на улицу сушиться. Сам же в одних трусах, валенках и со свитером в руках ломанул домой. Там у меня уже был заготовлен заранее отрезанный от локтя штормовки кожаный лоскут—накладка.
Эх, как мне не жаль было столь дорого сердцу софьиного подарка — самовязанного, теплого, с горлом, свитерка, пришлось таки его покромсать. В принципе любой подарок он делается одновременно и в радость и во спасение. Вязала мне Софья этот свитер, чтобы грел он меня в непогожие дни — стало быть во спасение. А подарила в теплый денек бабьего лета, когда о холоде я даже не задумывался. И доставила этим радость. А сейчас он, этот свитер, призван меня в очередной раз спасти. Чтобы потом доставить радость встречи.
Я вот что задумал — валенки у меня на задках да на подошве грозились дать последний бой и пасть смертью храбрых. Я всерьез опасался, что они дорогой распадутся и я не дойду. Валенки эти мне выделил Григорьич из своих скудных запасов. Уже тогда они выглядели так, как будто в них трое умерли. Ходить вокруг избы в них было милое дело. Но перед дальней дорогой обувке требовался серьезный ремонт.
У меня не хватало ни совести ни духу просить Григорьича о чем—либо и я решил обойтись своими силами. Чай не инвалид. Слегка укоротив голенища я приобрел материал для подметок. Кожей с рукавов ветровки я хотел обшить носки и задники валенка, создав некое подобие галоши, чтобы снег не задерживался на них, а скатывался. Мне нужна была еще игла и нить, но и тут я выкрутился. Вместо иглы решил использовать шило, а на нить распустить низ свитера. Много ли человеку надо, когда припрет?
Водрузившись на лавке я принялся деловито распускать свитер. Дело пошло и я быстро намотал клубок с кулак величиной. Этого, по моим подсчетам, должно было хватить с запасом. Теперь следовало нить пропитать. В дело пошел барсучий жир, который у деда был завсегда в плошке. Он им пользовался им без меры на разные снадобья, растирания и мази. Я растопил жир в печи и пропитал им нить.
До этого момента дед лежал на полатях совершенно безучастно и бормотал, по обыкновению, едва слышно, в бороду, молитвы. Но, то ли вонь от натопленного жира, то ли мои действия возбудили в нем интерес. Он сел на полатях, долго смотрел на меня, пошевеливая бородой, видимо переваривая увиденное и наконец, не выдержав, спросил:
— Чё делаш?
— Нить пропитываю.
Ответ деда удовлетворил. Он хмыкнул и опять завалился на полати. А мне, в дрожащем пламени печурки, в сполохах по углам избенки вдруг показалось, что на ледяной сосульке отчуждения появилась и вздрогнув сорвалась вниз капля талой воды. Предвозвестница первой оттепели.
Когда валенки, под безмолвным наблюдением деда были закончены, и поверчены на свету, опять же больше для демонстрации деду, и так и эдак, настала пора ходовых испытаний.
— Пойду, за дровами на делянку схожу что ли. — Как бы невзначай сказал я, прихватил топор, обул обновку и толкнул дверь.
— Обожди, — догнал меня окрик Григорьича уже в пару ломанувшегося в притвор холода. — Обожди, говорю. Прикрой дверь. Пойдешь за дровами, присмотри березу, не толстую и не тонкую, такую чтоб с голову твою или поменее окружностью. Смотри, чтобы никаких сучков по низу не было, чтобы ствол был прямой, а кора хорошая. Тонкая чтоб кора была, без изъяну. Свали березу эту. Да не руби, аки ворог, а возьми пилу и тихохонько спили. С комелька спили кряжик, метра два чтобы, два с полтиной, да сюда его тащи. Но это все опосля того, как дров наносишь. Теперь ступай.
Я ушел озадаченный. Всю дорогу до делянки я не мог понять — что же меня больше удивило. То ли само распоряжение, то ли сам факт того, что дед соизволил заговорить со мной. До этого я слышал от него либо короткие команды, либо гневные отповеди. И вот теперь он впервые говорил со мной как с человеком. Вот уж действительно, слово — это сила.
Я все исполнил как велено. Сначала наколол и натаскал дров, после, где уже и по пояс в снегу, отыскал подходящую березу.
Кряжик, как его называл Григорьич, его полностью удовлетворил. Мне правда пришлось затащить его сквозь низенькую дверь в избушку и там долго неудобно держать на весу пока дед его ощупывал, оглаживал и осматривал. Потом также, про себя бранясь, вытаскивать его обратно. Но по лицу Григорьича было видно — он доволен. После мне пришлось опять возвращаться на делянку, дабы распилить то, что осталось от ствола. Потом тащить чурки к избе. Потом колоть. Казалось, нынешней работе не будет конца и края и когда в поленницу легло последнее полешко на земле уже воцарилась ночь.
Небо качало в руках огромное старое сито и сквозь частые, беспорядочные дырки трусило на землю крупные мучные хлопья, превращая все вокруг в огромную снежную стряпню. Когда настанет утро и взойдет огромное печиво солнца, тогда можно будет вкушать от этого безразмерного блюда, а сейчас пора спать.
Утром меня разбудили странные звуки. Кровля над головой тряслась, там что—то хрустело, давилось, трещало. Сквозь щели валилась всякая мелочь, летела труха, сыпалась земля, клубилась пыль. Я продрал глаза, как будто и не спал. Если бы меня сейчас заставили вспомнить, как я вчера заснул — я бы не смог, вот до чего утомился. Я бы и сейчас спал, да спал, но происходящее снаружи здорово мешало. Что ж пора вставать. Пойти, пособить старику, чего он там расшумелся.
Я выкатился во двор и собаки с веселым лаем бросились ко мне. Они явно предвкушали день ничуть не хуже чем вчерашний, когда они вдоволь набегались по лесу, напрыгались меж деревьев, накувыркались в снегу и наиграились. У меня же болело все тело. Организм протестовал. Воистину — кому война, а кому и мать родна.
— Проснулся что ли. — Приветствовал меня Григорьич с крыши избушки. Он стоял на крыше, оперевшись на шест и в лучах восходящего солнца казался капитаном всплывающей из бездн подлодки. — А я вот тута шукаю кое—чего с утра пораньше, аж упарился. Лови—ка.
Я с трудом поймал какую—то старую рассохшуюся деревянную колодку, а вторую не успел.
— Что, болят члены—от? — Заметил Григорьич. — Оно, мил человек, труды праведные всегда тяжелы. Это только непотребство всяческое, лихоимство, — он многозначительно глянул в сторону поверженных мной кедров, — от дурной силушки делается. А все остальное с потом да с устатком. Лови ка—от тожа. — Григорьич, швырнул мне штопанный свой зипунишко и, оставшись в одной рубашке, продолжил с азартом шуровать в хламе. От спины его шел пар, сквозь него неярким маревом слоилось и плавилось солнце и чудилось, будто Григорьич, как древний диковинный механизм, закипел от перегрева и усердия.
— Ты бы это, Григорьич, оделся что ли. Простынешь.
— Но! Поговори! — Раздалось задорно с крыши. — На—от, лови стамеску.
Вскоре и я включился в эту стремительную, но пока малопонятную деятельность. Григорьич, осиянный восходом, спустился со своих вершин и владычествовал теперь на земле. Он даже как—то помолодел и пребывал теперь в бестолковой суете, так свойственной молодости. «Вот ведь, поди—ка несладко ему все же в одного скучать, хоть и отшельник» — подумал было я, но строй моих размышлений был прерван напором Григорьича. Я тоже погрузился в работу.
Поперву я аккуратно очистил от коры припертое вчера бревно. Затем я просто вусмерть намахался топором, колошматя его обухом по деревянному расклинышку. Григорьич же умелыми руками направлял этот расклинышек не давая бревну расколоться как—то иначе, чем ровно по оси.
Через пару часов весьма серьезных усилий, остро сдобренных командами Григорьича типа: «Куда? тише! Дак баздырни ты здесь посильнее, чего ты как мякиш, как квашня. Я те грю тихохочко подстукивай, тихохочько, это тебе не лес валить, здесь подход нужон и так далее» — бревно разлетелось, наконец, вдоль на две полукруглые плахи.
Григорьич удовольственно крякнул и резюмировал — ну, теперя можно и отдохнуть недолгонько, перекусить. Пока он возился в избе я по—быстрому перекурил в сторонке и, чувствуя как меня покидают силы, ввалился в избу. Нехитрая снедь — вяленое мясо, лук, пяток печеных картофелин да два ломтя хлеба лежали на аккуратно постеленной на столе тряпице. Я набросился на еду как на врага — сурово и яростно. И только когда голод немного подутих, когда в животе уже слегка улеглась первая, почти и не прожеванная, а жадными кусками протолкнутая пища, когда чуть повело меня от надвигающейся сытости, только тогда я заметил, что Григорьич сидит и почти ничего не ест. Еле надкусанная горбушка хлеба забыто торчала у него в руке, а губы, как бы сами собой, механически перекатывали из одного угла рта в другой, не жуя, четвертинку луковицы.