Алексей Рачунь - Перегной
Горе сияло на нем ясными лучами, устрашающим жаром пыхала от этого лика беда. Горе отражалось, как отражаются в темном небе всполохи пожарища и разора, принесенного извне страшной силой на мирную землю. Отраженное горе заполняло собой все, до самой выси, и сияло грозно, как знамение. Оно достигало с небес до самых дальних пределов, самых укромных, самых темных уголков. Заполняло их светом. Выводило из тьмы, выковыривало из уютных нор и схронов всех и все, что думало там схорониться и остаться непричастным. И уж если не удавалось отсидеться, отдрожжаться непричастным, что у ж тут говорить про тех, кто причастен, кто и принес, на крыльях темных помыслов, сюда беду?
И я понял, в миг, в ничтожнейшую частичку секунды понял я, что ничем и никак не отмолить мне того, что я сотворил. Я даже не понял это, а ощутил, каждым клочком своей трижды битой и драной шкуры, что все, звездец. И, вопреки поговорке, он подкрался не незаметно, а налетел вихрем, мною же и сотворенный. Звездец рожден и сейчас сметет своего родителя.
Зрачки Григорьича пыхали как угли в раскочегаренной печи. Он подымался с колен и рос и нависал, заполняя громадьём своих могучих плеч небосвод, загораживая собою свет и день. Только полыхали огненным жаром его глаза, и не успев зародиться, исчезла мысль о том, что невозможно, неправдоподобно огромен стал Григорьич, в котором по жизни—то росту метра полтора с припёком. Мысль эта исчезла, а вместо нее явилась следующая — это не Григорьич вырос и возвеличился, а ты, скотина эдакая, уменьшился, усох, пропал в его глазах, изничтожился до самой мелкой твари, бестолочь ты окаянная.
Это ты, ты, неизвестно откуда взявшаяся, бесполезная, бессмысленная нечисть, живущая без толку и без имени, дошел теперь до микроба, до худой и вредной мелочишки и сейчас будешь окончательно обращен в прах. Ибо ты есть пакость, неприятность не только пустая и мелкая, а еще и вредная, противная, чужая и чуждая. Значит под извод тебя, под корень, на выкос, на выжиг, уничтожить, изорвать, сжечь и развеять.
Эта мысль, это осознание роли своей теперь уже бывшей личности в истории исчезло, расплавилось во все разжигающихся огнях Григорьичевых глаз, сгорело там и испарилось. И остался во мне только ужас, перед беснующимся, надвигающимся на меня пламенем. А потом раздался голос.
— Ты зачем, охальник, деревья погубил? — Спросил меня Григорьич тихо—тихо, почти шепотом. А я подумал — лучше бы заорал, или убил, чем вот так, вкрадчиво.
— А в стужу? — робко попробовал вставить я в свое оправдание.
— Ты до стужи—от доживи еще. Три дерева! Три дерева, да каких, свел под корень. Кедрач! Ох, ты ж лихоимство—то какое деется, ты гляди—ко.
Григорьич опять опустился в снег, опять заперебирал в руках пушистые, словно щенячьи, лапки ветвей, но потом, уяснив что потеря бесповоротна, выпустил их вдруг, встал, отряхнулся, и глядя мне в глаза уже не огненно, а черно и бездонно, заговорил. Он говорил тихо, но слова его вбивались в меня с оглушительным грохотом. Так, должно быть звучат для хоронимого заживо вбиваемые в гроб гвозди. Громко, раскатисто, сухо. И безнадежно.
В иное время речь Григорьича, речь сколь яркая столь и горькая, вполне бы сошла за познавательную лекцию по экологии. Теперь же она звучала упреком моей скотскости и приговором моей человечности. Можно было конечно и возразить и тем самым только подчеркнуть собственное оскотинивание, тем самым втоптать себя, уже попранного, в грязь презрения. Так сказать самоуничтожиться. Но к чему слова когда ты кругом не прав. С одной стороны — ну и дерево, ну и чего такого, а с другой стороны один балбес, которому двадцать пять лет взял и за час управился с тремя семидесятилетними кедрами, только—только начавшими плодоносить.
Я, если честно, не знал, что рублю кедры — думал, валю сосенки, но мои заблуждения меня нисколько не оправдывали. В конце концов, я, венец природы и ее же царь, срубил памятник собственной глупости и невежеству. Насколько я был образован и эрудирован в городских условиях, насколько свободно ориентировался в лабиринтах улиц и дворов, в сплетениях проводов и функциях разнообразных приборов, насколько легко разбирался в запутанных иерархиях социума и производил в уме сложные вычисления, а потом вычисления эти, денежные ли, еще какие прикидывал на различные ситуации, моделировал их, отвергал, дорабатывал, принимал, снова отвергал, в общем насколько я был ловок и неуязвим в городской среде — настолько я был жалок и беспомощен наедине с природой.
Я об этом догадывался и ранее, но все же, пожив чуть—чуть на ее лоне, думал, что было добился от нее пускай не взаимных каких—то чувств, но некоей отстраненной, формальной приветливости. Что хоть чуть—чуть, но начал я ее понимать. А оказалось — я ей враждебен.
А то, что я враг, и враг заклятый, сомнений быть никаких не могло. Все сомнения своей пламенной речью сейчас развеивал Григорьич. И говорил он так правильно и складно, что по всему выходило: таки — да, враг.
Прихотливое, где попало не растущее дерево кедр начинает плодоносить только к шестидесяти годам своей жизни. Но и до того, как оно начинает давать плоды — ценнейшие орехи, оно начинает организовывать вокруг себя жизнь. В его ствол, как в комфортное общежитие, как в благостную среду устремляются жуки и черви. Дерево еще не начало толком жить, а его уже пытается извести мелкая нечисть. Но нет худа без добра — на извод этой нечисти призывает природа птиц. Птицы заводят потомство, зная, что всегда вблизи дерева смогут его прокормить и вырастить. Так польза для одного существа оборачивается пользой для другого.
А дерево между тем растет, и, требуя света, ширит и ширит свою крону, распускает, словно искусная мастерица, изумительные кружева ветвей. И образуется тень, настолько же благая и спасительная для природы как и солнце. И в этой тени зарождается новая жизнь. Чего только там нет — от разноцветья трав и грибов, до насекомых, гадов и мелких животных. Все растет и множиться под благодатной тенью дерева. Так, под постепенно ширящимися ветвями начинает оживать природа. Растет, ширится лес. Крепнущие ото дня корни дерева удерживают влагу, а значит полноводнее будут ручьи, значит шире и чище будут реки. Значит крепче будут их берега. И там тоже зарождается и множится своя жизнь. Всюду жизнь!
А кедр между тем еще и не плодоносит. Много много лет пройдет, прежде чем начнет давать он плоды. За эти годы разрастется лес, взметнуться ввысь стволы и ни одному поколению животных, от малой птахи до крупного лесного зверя дадут они приют, не одно повидают потомство, немало отдадут ему своих сил, своей защиты, прежде чем сподобятся произвести свое.
И когда деревья наконец обогатят природу ценнейшими плодами тут уже начнется совсем другая жизнь. Выжившее вопреки всему, в самых тяжелых условиях, закаленное дерево и потомство дает такое же закаленное и крепкое. Ветер, звери и птицы разнесут окрест семена. И из них со временем прорастет, уцепится корнями в почву, а затем метнется ввысь новое дерево, новая точка опоры и жизни для многих и многих тварей.
Но не только этим ценно потомство кедра. Кедровый орех ценнейшее и питательнейшее вещество. Основа рациона для многих животных — их жизнь и пропитание. Белка и бурундук, прочий мелкий зверь, бесчисленное количество птиц — все находят себе пропитание на плодоносящем дереве. И всяк, отведавший от дерева сего плодиться и множится. Мелочь эта, в свою очередь, питает более крупного зверя. Живет и растет лес, процветают его обитатели, наполняется гармонией природа. Одно только дерево, один только ствол порождает вокруг себя бесчисленную и разнообразную жизнь.
И человек, если подходить с умом, от одного дерева может всю жизнь получать и силы и здоровье. Одних только орехов со взрослого кедра можно собрать полтора—два ведра, а это ценннейшее, богатое минералами, витаминами и энергией питание. А еще это лекарство.
Конечно, не все так идиллически в природе. Сильные ветра, засухи, наводнения, пожары, не говоря уже о многочисленных мелких вредителях постоянно угрожают дереву. Но нет худа без добра, в природе все мудро и правильно устроено. Сгоревшее от пожара ли, от молнии дерево может удобрить собою почву, или же дать шанс растениям, которые, находясь в его беспросветной, густой тени не могли полноценно развиваться. Обгорелый, мертвый ствол послужит питанием жукам и червям, а те, отмерив до конца свой жизненный срок падут в землю, возвращая природе все, что у нее взяли. Или же пойдут на корм другим животным.
Поваленное ветром дерево откроет этому ветру путь к другим растениям и их семена, плоды или пыльца будут разнесены на огромные расстояния, покроют собой пустоши и на них возродиться новая жизнь. Все, что отнимает природа у одного своего существа, включая жизнь, она отдает другому, отдает мудро и многократно.