Владимир Гусев - Дни
— Ну что, наговорились? — спросил, возникая, Миша. — А мы тут… погуляли по всему «городу». Спускались и вниз; там здорово. Облазили все вон те скалы; там очень интересно. А вы все на одном месте.
— А мы все на одном месте, — повторили мы с Алексеем, как и следует, в один голос.
Миша, говоря, указывал рукой — за спину — на все «скалы».
И это любимое слово туристов — «облазил».
«Бессмысленная смена внешних впечатлений есть компенсация вакуума духовного». Кто сказал?
Мы нехотя, разминая руки и ноги, поднялись; солнце уж было низко; вскоре собралась вся компания.
Мы двинулись в обратный путь: обратным порядком.
Обратный порядок — не только обратный путь, но, как правило, обратный порядок и самого шествия; такая дорога. ЕЕ не надо искать — она сама ложится под ноги; если речь идет о горах, то она все более — вниз да вниз; и заблудиться нельзя; что вниз, то и верно; что вон к тем дальним скалам, которые уж тогда замечены, то и верно.
Спутники весело шли, обсуждая впечатления дня; мы с Алексеем сумрачно замыкали, изредка переговариваясь на темы незначащие.
Как и всегда в моих отношениях с этим человеком, его очередная история пробудила мысли, ассоциации; собственные истории снова пошли и в душу и голову; за пустяками вставало иное; «страны… XX век»; чувства были насторожены.
— Вот тебе и Куба, — сказал я наконец: вложив, как бывает, все в одну смутную фразу.
— Вот тебе и Куба, — мрачно и с готовностью повторил Алексей.
Куба!
Герой мой едет и не думает о тебе; но красота твоя — в сердце его и в сердце моем.
Он помнит, я помню белый, весь мягко белый песок Варадеро — песок, на который накатывают слюдянисто-прозрачные, агатово-лазоревые, покрытые глянцевым слоем чистого блеска волны безмерного, вечного моря, я помню, он помнит берег Плайя-Хирон — мертвую пляску пористого, острого камня, отверделого в корчах, в «ноздреватых» проемах; камня, вымученно-испитого — истощенного, иссушенного морем; камня, чьи профили и рельефы порою напоминают головы, бороды лихорадочных Дон Кихотов, зарытых в заветный, загадочный берег; а море?
О, снова и снова: теплое, теплое февральское море тут, рядом; оно масляно плещет своей извечной, и вечереющей, и одновременно и темной и прозрачной волной, и оно входит в поры камня, и тихо образует копытца, рисунки, наполненные и темной, и теплой на вид, и ласковой вкрадчивой влагой; и оно держит, и обнимает, и глухо волнует тело твое — кожу, мускулы; и оно слезит и слепит глаза, когда ты выходишь и вновь — не лежишь на волне, на спине волны, глядя в серо-голубое и ясно-желтое вечереющее небо, — а идешь, идешь, как подобает идти дневному и обыденному человеку; и святая морская соль стекает с легкой и бодрой твоей головы — и волнует, слезит, и слепит глаза; я помню таинственный, тоже вечереющий Тринидад — весь лиловый, и фиолетовый, и сиреневый, и снова лиловый, и вновь сиреневый, и вновь фиолетовый, и сиреневый — и все цвета и оттенки, что между: мягкие, круглые, небольшие горы — Эскамбрай; миг, когда небо зеленое, и все в зеленом дыму: перед самым закатом; и — море; море, серое и голубое, и фиолетовое, в зелени, желтизне, и медной розовости краткой зари, и в огненно-серебрящемся, рябоватом — смутно разбиваемом волною, зыбью, — отблеске самого́ великого, самого́ торжественного «диска» Солнца; я помню? он помнит? я помню — и он помнит; витиеватые, красиво изогнутые слова Ха́гуэй, Кама́гуэй — слова, связанные с образами серого и розового города, с образом огромного, черно-зеленого, плавно-четкого шара — могучего одинокого дерева посредине ярко-зеленой ровной поляны; оранжево-красные здание и стена — на краю ее, этой поляны; и эти серые, блестко-серые, веретенообразные королевские пальмы, каждая с темно-зеленым пучком на макушке — оторачивают поляну; красное здание — художественное училище, бывшая теннисная вилла; одинокое дерево на поляне — хагуэй; да, есть и город с таким названием; Хагуэй, Камагуэй… да, индейская память на острове, на котором давно уж, «в дыму столетий» исчезли индейцы; население — «афро-испанское»; скульптурно, гречески стройные, красивейшие мулатки, мулаты с кожей всех оттенков от темно-коричневого до палево-охряного — мулаты и мулатки, одетые в одежду «острого» цвета — малиновое плотное, светло-фиолетовое свободное; или оранжевая блуза, рубаха, ярко-синие, ярко-голубые джинсы и так далее (сравни в далекой Монголии!), — мулаты и мулатки гордым и радостным видом своим напоминают нам об Испании и об Африке; а индейцев нету; и вдруг — это индейское, заветное: Ха́гуэй, Кама́гуэй… Тайна, синь, свет.
…Стройная, невыразимо, неисповедимо, неведомо стройная, светло-кофейная строгая красавица мулатка с «точеным греческим» профилем, в розовом и сиреневом, на фоне ярко-зеленой, свежей поляны; на фоне могучейшего, круглого, черно-зеленого дерева…
Ха́гуэй…
Я помню — он помнит; огромные стручки, не стручки, а стручья, струки некоей местной акации; я помню, он помнит волокнистое, тянучее красное — цвета мяса красной рыбы — дерево с вялой, мнущейся, белой и бе́лящей рваной корой; я помню мертвенно стылых, «ленивых», умных и хитрых аллигаторов, заботливо упрятанных за забор; и вдруг — мгновение — молния — движение — и опять «сон»; я помню, он помнит; я помню, помню эти охряно-желтые, оранжевые, сиреневые, ядовито-голубые, синие, белые, розовые цветы, неожиданные после скромно-пальмовой степи — цветы-лепестки и цветы-ворс, цветы — длинные нити и цветы — целые лопаты; как слово «лепесток» в неуменьшительном контексте? Как слово «могучий» в превосходной степени? Эти вопросы встают постоянно, когда «зришь», когда видишь Природу Кубы; впрочем, «Природа Кубы»?; тут не Природа, тут — целая борьба, схлест Природ; тут ворочаются пласты, слои и древние глыбы, ливни Природ; тут — совмещение первого, второго, третьего, четвертого и десятого измерений жизни; тут все громадные, абсолютные относительности и неизмеримо, неимоверно относительные абсолюты природной жизни; здесь февраль — зима, но цветы цветут, и тот хагуэй зеленеет; здесь море — бухта, но оно уходит, разносится в океан, и дыхание, смута, движение океана неосознанно ощутимы в бухте; здесь черепаха — это черепаха же, но блещет она полутораметровым в поперечнике лаковым желто-коричневым панцирем или сияет бледно-зелено-желтыми пятнами на огромном черном бугре спины; здесь рыба — это рыба, но это, при этом же, огромный тунец — карась, увеличенный раз в пятьсот; вот ушел он бесшумно в желто-голубую солнечную муть… Это акула — тупая серая глыба камня, с одного конца вытянутая в длину — если посмотреть сверху, сквозь прозрачнейшую мелкую, винно-зеленоватую воду; здесь ракушки — это ракушки, но тысячи тысяч четких радуг во всевозможных и невозможных их сочетаниях слились и недвижно, мучительно гнутся и пляшут по их виткам; здесь на берегу — и листья, и травы, и ворса, и жуки, и звезды, только все каменное — известково-серое «в пупырышек»; здесь берешь невинный волокнисто-коричневый плод невинного дерева — и тысячи тысяч сизо-блестящих иголок — ворсин, от которых нельзя отделаться, впиваются в твои жаркие ладони и пальцы; здесь горная змея, «маленький питон», удав, называется Маха Санта-Мария; здесь мостовая у крепости, сторожащей Абана Вьеха около устья залива, и мостовая у желтого, старого резидентского дворца с его колоннадами в патио, и мостовая у маленького испано-готического храма, открывающего эту площадь, были сделаны не из камня — были сделаны из дерева, из «чурок», уложенных вертикально, и были тверже камня; здесь огромный белый христианский монумент над входом в Гавану из моря — из океана, — и здесь звук тамтама и барабана в черной черноте вечера; здесь потомок наиболее гордой из европейских стран и потомок наиболее таинственного из континентов земного мира стоят и разговаривают под сенью своей тростниковой крыши — они родня; здесь светлый, сияющий храм Эль Кобре («Медь»! розовое слово) высится среди земного Эдема — темно-зеленых и светло-зеленых гор, холмов и долин бывшей Ориенте, в сердце знаменитой ныне Сьерра-Маэстры; стоит — светится; просторнейшая лестница и решетка, и золотое сияние в зелени, голубизне и просторе; а священник в лиловых ризах говорит о республике, революции и о верности новым силам земного мира, и о вере в победу и земного, а не только горнего, высшего счастья; и красно-бело-синее знамя республики висит около его амвона; здесь Сантьяго-де-Куба виден «как на ладони», от камня Сан-Педро — с вершины просторного и святого холма; да, оттуда же, в ясную погоду, говорят, видна и Ямайка, а то и мрачный, бредом, привидением медведя смутно проступающий из серебряного, голубого и желтого солнца, Гаити; здесь «Гвантанамера… гвахира гвантанамера… гвахира гвантанаме-э-э-э, эра» вписывается в звон солнечных лучей, в музыку гор и неожиданного сквозь солнце дождя, в песню глубокого и тугого, «морского» ветра и самого́ ярко-синего неба, и самого темно-синего под солнцем, но необыкновенно ярко-синего под солнцем же, и под ветром, и под всем вселенским и поднебесным светом моря; здесь, танец «Фламенко», исполняемый заезжей испанской цыганкой в черно-смоляных, иссиня-вороньих, зеркально стянутых волосах с прямым меловым пробором-стрелой посредине, испанкой-цыганкой в бледно-яично желтом платии с белыми кружевами там, всюду, с гофрированно дутым, волнисто гирляндовым шлейфом с оборками, рядами и кружевами, шлейфом длиной в два метра, шлейфом, виртуозно помогающим, гармонично «противоречащим» и еще свободнее, гармоничнее и закономернее «мешающим» танцу (на деле дающим, образующим его вместе с телом), — этот танец, под деревянные хлопки ладоней черных мужчин и под горловой их клекот исполняемый резко, сдержанно, сдавленно, «на» молчании, неподвижности и на молниях, — этот танец заезжей испанки удивительно контрастирует, гармонирует с танцами самого кубинца — более открытыми, плавными, пластичными и мягко-природными, при всех их огне, нарастании — и испанской же сдавленности; здесь море и песня и музыка; здесь старинные испанские башня, и ратуша, и двор, и храм, и колонна, и балкон низко над улицей, и «чугунные перилы», сквозь которые продевались и «ножки», и ручки дивные, и платки зеленые, палевые и желтые; и здесь же — молодой кубинский негр в ярко-голубом, стянутом на стройных ногах и руках — негр, исполняющий под кубинскую гитару танец дансон; здесь трактора и машины — и музыка из транзистора; здесь барабан, и гитара, и пальма кокосовая со своими зелеными в желтых шапках, по-латиноамерикански гладкими «орехами» — орешищами в превосходной степени, висящими тяжелыми многоголовыми гроздьями-снизками — пальма, неотрывная от кубинской музыки, старой испанской площади, моря, всего пейзажа и фона; здесь розовые живые гирлянды вокруг «ажурных» балконов, здесь море и ветер и, — да, — светлый Эль Кобре на дальнем зеленом холме в неслыханном и великом просторе; здесь природа и культура едины…