Наталья Земскова - Детородный возраст
– Оля, что?
Она присела на кровать, закрыв лицо руками, и долго молча вздрагивала.
– Когда? Почему?
– Пять дней назад.
– Преждевременные роды?
– Кесарево по жизненным показаниям. Давление упало – шестьдесят на сорок, гемоглобин семьдесят два. Я ничего не подписывала. Меня отправили сюда, практически связали и разрезали. Сказали, что иначе умру.
– Ребенок… жив?
Она с усилием кивнула, прошептала еле слышно:
– Мальчик, кило восемьсот. Состояние критическое.
Повисла долгая надломленная пауза, и я не знала, как ее прервать и что мне сделать.
Заговорила Оля:
– Я спрашиваю – ничего не отвечают, но и так понятно, что шансов мало, может, нет совсем… Но это никому из них не важно. Никому!
Она разрыдалась и опустилась прямо на холодный пол.
– Нет, Оля, нет. Ну что ты говоришь, не нужно. Они просто не имели права рисковать твоей жизнью. А чтобы не было шансов, такого не бывает.
Она перестала плакать и посмотрела на меня в упор:
– Как не бывает? Вспомни нашу Зою. Ее точно так же разрезали и убили ребенка.
– При чем здесь Зоя, что ты говоришь! Там срок был меньше на четыре недели – ребенок не прожил и часа… Там всё было другое. Всё! Не сравнивай, пожалуйста!
Она без выражения проговорила:
– Я подам на них в суд, Маша.
Я кивнула:
– Хорошо. Ты подашь на них в суд, если хочешь.
– Я ходила и видела мальчика, он весь в трубках, голенький. Потеряла сознание сразу, и меня запретили пускать. Там… там жутко. Если мальчик умрет, то я тоже. Просто я не смогу, понимаешь?
Я кивнула, мне было страшно:
– Но пока он живет. Он – живет.
Оля с удивлением посмотрела на меня, будто не узнавая, встала, несколько раз прошлась по палате, трогая гладкие крашеные стены руками, и рухнула на стул так, словно у нее внезапно кончились силы. Я мучительно искала слова, но единственно необходимых не находилось.
Наконец, она выдохнула:
– Да, пока… Пока… Сколько это продлится… Было сильное легочное кровотечение, была клиническая смерть. Билирубин – триста двадцать. Он желтенький. Они там все почти такие. Печень не справляется, отсюда билирубин. Маша, помоги мне, мне плохо, мне плохо!
Она опять вскочила и закружила по палате. Горе шатало ее из стороны в сторону. Можно было только ждать, когда усталость возьмет свое и организм запустит охранительный режим, но она всё ходила и ходила, пока не упала ко мне на кровать совершенно без сил, и даже будто задремала, прикрыв глаза и беспомощно забыв на коленях руки в тончайших синеватых прожилках. Я не могла оторвать от нее глаз: мраморно-бледная, прозрачная, тоненькая, как подросток. Так прошло минут десять-пятнадцать в невероятной тишине, словно жизнь прекратилась за стенами палаты: никто не ходил, не скрипел, не стучал, не слышно было ни разговоров, ни уличного смеха, ни телефонов. Мне тоже захотелось уснуть, чтобы всё прекратилось, но у меня ничего не выходило, и перед глазами стояли безжизненные крошечные тельца в кувезах, чьих фотографий я так усердно избегала. Изо всех сил я старалась не шевелиться, чтобы не потревожить Олю.
Она пришла в себя так же неожиданно, как и выключилась:
– Ты что-то мне сказала…
– Да, – встрепенулась я. – Что он живет, его спасают. Специалисты, современная аппаратура. А лекарства! Ведь раньше ничего такого не было, и всё равно многие семимесячные детки выживали. Тем более теперь, когда есть всё. И, слава богу, вы в центре, а не в какой-нибудь райбольнице. Я думаю, всё будет хорошо и если…
– Спасают, но не всех. Там такие крошки, Маша, ты бы видела: есть двадцативосьми– и двадцатишестинедельные… Величиной с ладошку. Это невозможно… Нельзя смотреть.
– Я знаю, Оля. Видела на стенде.
– Нет, ты не видела. Не нужно это видеть. Я пойду туда, сейчас, сменился врач, и, может, пустят ненадолго. Зачем я здесь сижу? Я должна идти.
– Постой. Скажи, ты ела? Спала? Ты прозрачная, как тень. Надо срочно поесть. Отдохнуть. А потом быстро сцеживаться. У тебя должно быть молоко, если пять дней назад… Ты смотрела?
– Да, кажется, немного. Не могу ничего. Не могу.
– Потерпи, потерпи. Ты должна. Поела, попила – и сцеживаться, Оля. Каждые два-три часа. Обязательно. Иначе потеряешь молоко. Тебе про это говорили?
Она посмотрела на меня долгим непонимающим взглядом и резко сощурилась:
– Зачем молоко, если мальчик не выживет?
– А если выживет? Оля, Оля, очнись. Куда же он без молока? Ведь пока-то он живет – значит, действуй. Помнишь, что ты мне говорила о программе? Помнишь? Думай только о том, что всё будет хорошо.
– Маша, он маленький, крошечный, как он выживет, как?
– Вчера выписывали женщину – спроси в приемном, если мне не веришь, – родила на пятнадцать недель раньше срока. Нет, ты можешь представить! А ты – всего на восемь.
– Не могу, Маша, кончились силы. У меня был отличный настрой, ну ты же помнишь. Я бы в срок родила, мне не дали… Не дали!
– Это роскошь, моя дорогая, рассуждать здесь о силах. Никто не знает, сколько этих сил на самом деле. Не знаю почему, но я уверена: если ты начнешь сцеживаться, всё будет в порядке. Неделя – это мало, это ты выдержишь.
– Почему неделя?
– Ну, за неделю многое определится. Я думаю, что главное – прожить неделю. Ты слишком молода, не знаешь, Оля. А я старше, и я знаю. Говорю тебе, всего одна неделя. Постарайся.
– А если нет?
– Ну, если нет, то нет…
Ее глаза опять наполнились тяжелыми слезами, и в воздухе повисла неподвижность:
– Ты понимаешь, я себя отлично чувствовала – ну, головокружения – и что?.. Они у всех. Я виновата, я сопротивлялась плохо. Я не сопротивлялась! Я их не убедила – вот в чем дело. Не смогла. И не сбежала вовремя. Ушла бы – всё, ты слышишь, всё бы было хорошо. Спасла бы мальчика. Так нет! Мы же с детства приучены быть послушными, вот в чем весь ужас. Я сама виновата, сама. Надо было бежать, не даваться…
– Ну куда б ты сбежала? Абсурд. До больничных ворот если только. Целых пять дней он живет! Ты так его хотела.
– Да, а сейчас он там мучается. Всё могло быть иначе, но я им поверила…
– Никто не знает, что и как могло быть. Могли погибнуть оба – он и ты.
– Так лучше, если оба. Ты же знаешь, что лучше. Меня вот выписывают завтра-послезавтра, и он останется один, на этом аппарате.
– Он не останется, ты будешь приезжать, как приезжают все, привозят молоко.
– Я не хочу, чтобы меня выписывали. Я не могу назад одна. Приду, а там игрушки, распашонки, мама со своим испугом и едой… Нет, лучше здесь, там будет в сто раз хуже, не хочу.
– Я понимаю…
– Никто, никто не понимает. Я тоже раньше думала: как можно убиваться о только что родившемся ребенке? Его же не существовало, и ты жила спокойно. Я думала: чтобы полюбить, необходимо время – ну хотя бы месяц-два. Нет, я не могу домой. Вчера выходила подышать. На улицу. Заставили… Там люди. Смеются, покупают пиво, курят… Как будто ничего не происходит. Там маленькие дети, откуда-то взялись. Смотреть на них невыносимо, потому что мой ребенок здесь, на трубках. И в любой момент мне могут сказать, что всё… Вот я сижу здесь, разговариваю, а он даже дышать сам не может.