Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
Так увлеченно и тревожно, так страстно, как об этой картине, он не думал ни об одной из своих женщин. И это было странно: ее провенанс и результаты всесторонней технологической экспертизы были в безупречном порядке. Сейчас, после того как он завершил ее преображение, никто на свете никогда не усомнится в авторстве толедского мастера…
Кстати, в тот же вечер в аэропорту Лука предложил передать полотно на реставрацию в мастерские Ватикана. Послушай, Заккария, мы можем все оформить официально, и тебе это ничего не будет стоить. Прикинь серьезно: деньги немалые, сам знаешь… Нет, сказал он, у меня есть отменный реставратор, которому я доверяю полностью. Что, спросил Бассо, криво усмехаясь, лучший, чем реставраторы музеев Ватикана? И твердо улыбнувшись тому в лицо, Кордовин ответил:
— Не хуже!
— Когда, думаешь, все будет готово? — спросил Лука, помолчав.
— Месяца полтора, два…
— Хотелось бы ускорить… — озабоченно проговорил Лука, и они с Бассо переглянулись.
Старик совсем плох? — подумал Кордовин, и вдруг в секунду озарило: что за старик. Вероятно, и в самом деле — плох, понял он, — годы, годы… Но какое отношение его найденная в Толедо картина имеет к дряхлому понтифику — так и не понял.
* * *Вопреки своему обещанию ускорить процесс реставрации, он не торопился, и все необходимые действия совершал с необходимыми интервалами во времени: укрепил красочный слой, продублировал картину на новый холст, натянул на новый реставрационный подрамник, подвел грунт в места утрат, затем удалил поверхностные загрязнения и пожелтевший лак. С особым тщанием реконструировал утраченные фрагменты, после чего нанес новый лак — реставрационный.
Как он любил этот этап — самый сложный этап работы, — когда уже подсохли тонировки и надо вновь покрыть картину лаком, да «не смахнуть» тонировочный слой, а распылять вновь и вновь, постепенно «нагоняя» и выравнивая лак. Это всегда похоже на нагнетание ласки в любви, когда всё внутри дрожит, как натянутая тетива, в абсолютной готовности вступить во владения… но ты всё медлишь и медлишь до совершенного пика желания, до почти непереносимой его остроты.
Много лет назад, в самом начале одиночества, прежде чем одному приступить к той работе, которую они всегда делали вдвоем, еще неуверенный в себе, он мысленно спрашивал у Андрюши: — ты это сможешь) — И если тот беззвучно подавал ему знак: — смогу! — решался на сложные случаи реставрации. Хотя в последние годы уже никогда не тревожил Андрюшу по таким пустякам, просто знал: тот сможет всё.
Что ж его так беспокоит? Неужто обнаруженный Гербертом кинжал в рентгенограмме картины? Да плевать на кинжал, какая разница, что художник делает на уровне подмалевка: замышляет одно, а в процессе работы часто выходит другое… Да, но отчего — как верно заметил Герберт — этот святой глядит с таким странно непреклонным, даже отпетым выражением в глазах? Менять же в картине что-то серьезно, нарушая ее временную целостность, было бы грубейшей ошибкой.
Он вновь мысленно пробежал — минута за минутой — весь тугой, как сжатая пружина, день, проведенный у Герберта в Амстердаме, в Центральной исследовательской лаборатории, что на Gabriel Metsustraat, рядом с Музейной площадью.
— Смотри, — задумчиво проговорил Герберт, изучая рентгенограмму. — Тут у него на поясе висит кинжал. Подмалевок сделан свинцовыми белилами… Диковинный какой-то святой, ты не находишь? Обращенный в веру разбойник.
— Почему обязательно — разбойник? — спросил он, стараясь не показать Герберту своего волнения, не напрячь того, не озаботить.
— А это, скорее всего, кортик, какими пользовались моряки… ну, и пираты, — судя по времени написания картины. Впрочем, ведь тебе это неважно? Холст, красочный слой, — все аутентично. Сейчас еще отсканируем в инфракрасном излучении, и можешь принять мои поздравления с находкой.
ИК тоже показал этот самый чертов кортик! Значит, художник вначале работал еще и угольным карандашом.
Что же случилось, что заставило его впоследствии записать кортик и облечь юношу в сутану, дав ему в руки аббатский жезл?
— Думаю, — сказал Герберт, подписывая результаты экспертизы и проставляя на бланках печати, — тебя еще ждут новости при расчистке…
2
Машины на этой узкой и крученой, как поросячий хвост, улице всегда припаркованы как попало по обеим сторонам, попробуй, протиснись… Тишайшая рань, блаженный час полного одиночества чуть ли не во всем городе. Хотя вот за ним ползет белый «форд». Тоже ранняя пташка. Может, страдалец работает в Тель-Авиве и ранним выездом пытается опередить главные пробки на шоссе? Номер у «форда» забавный: 33-555-33. Загадать, что ли, желание?
Как память кружит, как она выбирает самое уязвимое… Взять утренний сон. Неужели сознание даже во сне сопрягает темы и мотивы? Почему именно сегодня он вспомнил об умирающем дядьке и о том дурацком разговоре, который много лет обитал в темном закутке памяти и вдруг вспыхнул, искаженный потусторонней оптикой сна?
Возможно, потому, что в тот последний свой приезд в Винницу он был слишком поглощен другим и весь трепетал от желания скорее покончить со всеми этими благословениями Ицхака на смертном одре. Хотя, что уж там… сердце щемило — он ведь понимал, что никогда больше не увидит дядьку. А тому все время хотелось говорить о маме, только о маме, — и это было мучительно. Шалавой он ее не называл; после той драки он вообще в присутствии Захара никогда не упоминал о Ритке. И даже когда ежегодно они собирались и шли на кладбище с веником, тряпками, ведром и секатором, это называлось: привести в порядок могилы.
— Она, твоя мама, была очень умной, понимаешь? Но кроме ума в ней и это было, это ужасное, кордовинское… что никому не дает покоя!
И Захар молчал, давая ему вылить всю желчь и горечь, скопившуюся со дня маминой смерти.
— Это такая ужасная порча в крови, порча, Зюня, ты мне поверь… Дед Рува помнил этого их темного «Испанца», говорит, был страшный человек, то уезжал черт-те куда, и пропадал месяцами, то приезжал опять… Будто его гнала по свету какая-то нечистая сила. Ходили даже слухи, что он кого-то порешил и потому всю жизнь бегал. То он был Кордовер, то Кордовин, то еще черт знает кто… и уж при нем всегда какое-то оружие. И врал все время, все он врал…