Леонид Гиршович - Арена XX
Решил съездить в спортивную школу (метро «Петроградская»), где за одной из дверей тяп-ляп игралось попурри в духе «сорвал Листа и вытер Шопена». Вот дверь отворилась, и потные девочки, которых сейчас могли любить только их родители, крупной солью посыпались в коридор и в переодевалку. Белоснежными их балетки не назовешь (для меня заповедная любовь к личинкам – тайна за семью печатями, я сам – личинка).
Жена говорила с преподавательницей. На Кларе Ивановне шерстяные ноговицы, тренировочный костюм, под ним ноющая спина. Она первой меня увидела: «Встречают», – и отошла. Я рассказал о главном событии дня.
– На Марата со мной поедешь? Я еще туда не звонил.
– Хорошо, – нерешительно, с интонацией «ну, если ты хочешь».
– Я могу и сам, просто…
– Нет-нет, поехали. Я думаю, они уже и так все знают. Мир не без добрых людей.
Несколько автоматов в ряд на подходе к метро. Совсем стемнело. Гудок в трубке прервался мгновенно, как будто у телефона дежурили. Мать волновалась, куда я исчез. Исачок еще днем звонил.
– Скоро приеду.
– Ты хоть что-нибудь ел, или твоя жена тебя не покормила?
Я вспылил:
– Когда она могла меня покормить, она с работы домой не возвращалась. Если у вас ничего нет, мы можем сперва пойти поесть и потом приедем.
Молчит.
– Ну так вы сейчас приедете? Папа спустился за фруктовым тортиком.
Когда мы садились к столу, то отец хотел налить по рюмочке, но мать сказала: «Вроде бы не с чего».
Исачок пришел, как и обещал. От котлет, разогретых с пюре, отказался:
– Спасибо.
– Спасибо «да» или спасибо «нет»? – спросил отец. – Но чай будешь пить с тортом?
– Чай не водка, можно и выпить.
На лице у Исачка сочувствие, понимание, в том числе и того, что случившееся – явление стихийного порядка, здесь ничего не поделаешь: «Ну что тут можно…».
– Обидно, конечно, – вздохнул отец.
– Не то слово – обидно, – сказал Исачок.
Мать насупленно молчала, ждала, пока мы кончим есть.
– Тебя от репетиций уже освободили? – спросил Исачок – для поддержания беседы.
– Да. Носков (инспектор оркестра со стальным немецким лицом, по-русски испитым) сказал, что до двадцать седьмого я в отпуске на ползарплаты.
– Тебе халтуру подбросят в Мариинском. Я уже разговаривал.
– Спасибо, – это относилось к съеденной котлетке.
Мать забрала тарелки и поставила чашки и блюдца. Во враждебном ее молчании было что-то, заставлявшее Исачка держаться очень настороженно.
– Может, с кем-то поговорить, какие-то рычаги использовать? – спросил отец. – С секретарем парторганизации? Сказать, женат…
– Разные бывают жены. Есть такие, муж, как вспомнит, первым делом побежит просить политическое убежище. Твоя, – имелась в виду моя жена, – якорь. Вот что, ребятки: делайте ребеночка. Я серьезно. Сразу станешь выездным.
Неожиданно моя обычно молчавшая жена сказала тихо:
– Я рабов рожать не буду, – стало слышно, как капает вода из крана. – Я рабов рожать не буду, – и встала. – В этой стране жить унизительно.
Еще более неожиданной была реакция моей матери. Она обняла ее за плечи и усадила – и еще с минуту держала руки на ее плечах.
– Скажи, Исайка, с тобой разговаривали?
Исачок несвойственным для себя движением, по-черепашьи, втянул голову.
– А что тут скажешь? Все молчат. Тему сторонкой обходят. Рабов, видите ли… Какие уж есть, мамочка.
– Ты не виляй, пожалуйста. Я не о том. С тобой говорили?
– Подумай головой, а не тем местом – со мной, с родным дядькой?
– Я знаю, что с другими встречались и расспрашивали о Юлике.
– Ну, наверное, я бы сказал вам. Как ты думаешь?
– Как я думаю? Поклянись Анечкиным здоровьем, что это не так.
– Твоя женушка совсем спятила? Да пошла ты!
– Люша…
– Я знаю, что говорю. Из-за тебя Юлика не взяли. Ты испугался.
– Марик, она спятила. То, что она говорит, имеет такое же отношение к реальности, как камень в почках к камню за пазухой. Послушай, принести тебе зеркало, чтобы ты на себя посмотрела? Ты же взбесишься скоро!
Он выбежал, сорвав с вешалки пальто, которое надел уже за дверью.
– Может, нам тоже уйти?
– Нет уж, ты оставайся, – сказала мать. – Что ты тут говорила? Ты мне это еще должна объяснить. Ты мне это должна еще хорошо объяснить.
Только потом мне стало известно: узнав, что произошло на репетиции, она помчалась на такси к Кагарлицкому. Открыла его новая жена – бывшая его студентка. Как-то они там уживались: и Эра Зиновьевна, и их сын, и теперь вот эта Наташа Кабанчик. Пользуются одним и тем же стульчаком, одним и тем же умывальником, одной и той же плитой. Зная мою мать, Александр Яковлевич без лишних слов вышел к ней на площадку. Он допускает, что стукнули. С ним самим встречался товарищ в директорском кабинете, расспрашивал, как да что, да можно ли полагаться. Он ответил: хороший парень, начитанный, альтист хороший. Не с ним одним разговаривали. Пусть лучше у Исаака спросит, Гуревича.
Крохотное, как зернышко, сообщение о попытке угона самолета проросло. Когда-то такие, в пару строк, предвещали цунами. Хотя былых зубов нет, жевательный рефлекс тот же, приемы те же. Продолжение не заставило себя ждать. Долго ли, коротко они летели, но серый волк и говорит: «Абрам-царевич…»
Пересказывать как похищали самолет, чтобы сделать ноги в Израиль? Кузнецова приговорили к смертной казни через пулю в затылок, которая
нечаянно нагрянет,
когда ее никто не ждет…
А может, и врут. На самом деле во дворе тюрьмы выстраивается расстрельная команда в две шеренги, первый ряд стреляет с колена. В присутствии начальника тюрьмы, священника, адвоката и врача зачитывается приговор. Приговоренному завязывают глаза широкой креповой лентой, как на картине Ватто «Игра в жмурки». Даже сама мысль о смертной казни дика: это торжественно обставленное кощунство. Богоубийство. Ибо ведают, что творят, и потому нет им оправдания.
С Кузнецовым я впоследствии познакомился. Что-то перетаскивали и, пятясь, он прикрикнул: «У меня нет глаз на затылке!». Мол осторожно. А если б были – а Франко и Кремль так и не обменялись бы помилованиями?
Как пал Советский Союз? Рисунок трещин и трещинок, проступавший исподволь на величественном фасаде, возможно, со временем и сложится в единое целое: бородатое лицо – или рогатое лицо – мирового заговора. И правда, самоубийственно пренебрегли базовым принципом всякой тюрьмы: запором. Да еще касалось это не чукчи, воссоединяющегося со своим братом алеутом, а главного узника, содержащегося под кодовым именем советская общественность.
Семь тучных лет – ровно столько продолжалась третья эмиграция, единственная за всю историю государства им самим организованная. Две предыдущие происходили без спросу, равно как и последующая четвертая. Что это было? Попытка государства компенсировать идейный крах шестидесятых? Кормиться, экспортируя сырье, не новость, но в виде полезных ископаемых, а не в виде полезных человеческих особей. У меня нет ответа. Что было в восьмидесятые – понятно. Чего не было в шестидесятые – а если и было, то прямо противоположное тому, что должно было быть, – тоже понятно.
«Были и пятьдесят шестой, и шестьдесят восьмой годы, показавшие, что, подобно рейху, кайзеровскому или гитлеровскому, Советскому Союзу противопоказан второй фронт. Но в ситуации Советского Союза, унифицировавшего образ врага, второй фронт был фронтом внутриполитическим. А тут, казалось бы, тылы – что твои полезные ископаемые. Поэтому всегда существовала возможность пожертвовать кусочком идеологии. Так Венгрия обернулась правом на быт, пришлось поступиться всеобщей казармой. Чехословакия отрыгнулась еврейской эмиграцией – хроники текущих событий не поддавались лечению. И лишь Афганистан вызвал закручивание гаек: настолько уверены мы были в своем африканском роге. Но моя муза мне радостно шепнула (на сей раз она звалась Клио): «“Авганистанъ” из числа животных, не пригодных к дрессировке».
Это классическое объяснение. За неимением чего-то лучшего воспользуемся им, тем более что авторство теряется в такой толще страниц, что его можно приписать кому угодно, ничем не рискуя, – хоть самому себе.
В глазах метрополии эмигрантская волна это маленький белый барашек. Но те, кого эта волна уносит, ощущают совсем иное: с их отъездом земля («Зембля», Набоков) снова сделалась безвидна и пуста и покрылась тьмой. «Все лучшее сегодня в эмиграции, – писал один из генералов третьей волны. – Лучшие музыканты, лучшие поэты, лучшие художники». Специфическая самонадеянность третьей эмиграции основана на убежении, что пока там были мы, там было чему поучиться. Тот же «мочалок командир» объясняет историческую целесообразность еврейской эмиграции: они легко осваиваются на новом месте, сразу выучивают незнакомый язык, в отличие от нас (он имел в виду себя). Через своих евреев Россия обратится к человечеству с посланием: «Господа, коммунизм наступает на всех фронтах! Пока не поздно, создадим Интернационал Сопротивления!».