Арнольд Цвейг - Затишье
— Еще бы, — сказал Бертин, выпуская кольца дыма. — Когда эта мысль была высказана или записана, человеческий опыт уже насчитывал за собой десятки тысяч лет.
— Общественный опыт, — подтвердил Гройлих.
— Не раз мне доводилось сидеть возле мертвого тела, — сказал Бертин. — Пал мой школьный товарищ Щанц, которого марокканцы убили в Орнском ущелье. А еще раньше — юный Кройзинг, о котором тебе может рассказать Понт.
— Знаю, — отозвался Гройлих.
— А потом — коротышка Фезе, добряк Рейнгольд Винклер, Вильгельм Шмидт, батрак, не умевший ни читать, ни писать, и Гейн Грот, самый вшивый солдат в нашей роте. Здесь мы похоронили нашего старину Гришу, а теперь опустим в землю Игнаца Наумана, этого младенца, anima candida[24]. Кто еще на очереди? Кого ждет гибель под самый конец?
Унтер-офицер Гройлих задумчиво взглянул на него.
— Не тебя, — сказал он, — тебя пощадят. Твой долг прежде всего свидетельствовать. Ведь ты один из наших. Если бы Познанский и наш адъютант не вызволили тебя, как рассказывал мне Понт, когда я с тобой познакомился… Хотел бы я найти ответ на занимающий меня вопрос. Ты, Бертин, все правильно понимаешь, умом и чувством делаешь всегда неизбежные выводы. Почему же это не приводит тебя к революционному действию, к организации сопротивления, как, например, нашего товарища Мау, который прислал нам номер «Нейе Бадише Ландесцейтунг»?
— Не знаю, — возразил Бертин. — Возможно, потому что у меня все протекает в сфере воображения и облекается в образное, художественное слово. Кстати, надо тотчас же известить Познанского и не знаю кого еще, чтобы забрали тело. Да и врача надо — установить смерть и причину смерти. Побегу-ка я.
— Правильно, — согласился Гройлих. — Да и койку мою надо бы освободить. О твоем ответе на мой вопрос я должен подумать. До свидания, увидимся после обеда.
Бертин надел шинель и пояс, нахлобучил фуражку и, отвернув брезент, еще раз заглянул в лицо Игнацу. Оно выражало успокоение, освобождение. Бертин снова прикрыл его и ушел. Потрясенное сердце Вернера билось медленно, может, еще и потому, что после беспокойной ночи в дороге и всех последующих треволнений он выкурил трубку табаку. «Эх, Игнац, — думал он, — придется тебе, чудак ты этакий, лежать рядом с нашим Гришей, и, может быть, это еще усилит впечатление от „дела Гриши“. Он был самый передовой из всех вас. Он попал в ловушку, потому что возмутился, восстал, потому что действовал иначе, чем Кристоф Кройзинг, тот все-таки оставался в рамках дозволенного воинским уставом. Ты же, Гриша, следовал уставу человечности, как и наш бедный Игнац, но по-иному, мужественно, хватая судьбу за рога… Да… А воображение, значит, — предохранительный клапан, спасающий от подвигов отчаяния… Ну, посмотрим!» — И он рысью побежал от виллы Тамшинского к дому купца Зюскинда, где жил Познанский.
Между тем унтер-офицер Гройлих потушил свечку и вызвал двух вестовых. Они отнесли мертвое тело на плащ-палатке в один из боковых подвалов, в «ящичный погреб», как он у них назывался; там складывалась пустая тара. Гройлих сам сдвинул несколько ящиков, на которые и положили тело ополченца Наумана. Слух о прыжке незнакомца в объятия смерти быстро распространился по всему подвальному этажу виллы-штаба, как бывает везде, где собрано много людей, и послужил поводом для горьких комментариев, хотя никто ничего точно не знал, а может быть, именно поэтому.
Солдаты бранились, у них было для этого немало оснований.
— Трех досок хватит, господин унтер-офицер, — сказал вестовой Траубе. — Ведь росточку он был небольшого, от силы метр пятьдесят пять.
— Метр шестьдесят, — возразил Гройлих.
Глава седьмая. Не тот мир
Весь следующий день Бертин боролся с тоской, чуть ли не с меланхолией. Если такой благородный человек, как Кристофор Кройзинг, погиб, убитый людской низостью и тупостью, значит, порочна сама структура нашего общества, и классики не раз говорили об этом в стихах — долговечных и, быть может, бессмертных.
А дальше в мутном свете выступает
Посредственность, что всех нас подавляет.
Посредственность, то есть рядовые люди, хотели сказать Шиллер и Гёте, Гельдерлин и Клейст. К этой плеяде избранных, пожалуй, принадлежал и тот очаровательный смуглый баварец, который похоронен в Билли. Но в данном случае загублен как раз рядовой человек, Игнац Науман. Из десятков тысяч таких простодушных, доверчивых людей, предъявляющих самые скромные требования к жизни, выросших на ее задворках, и состоит низший слой общества — низы, низы всех обществ, всех стран. Если многие выходцы из этих низов все же развились, выросли, высоко поднялись, то это достигалось в мирное время разнообразными формами сплочения общественных сил. Некоторые удовлетворялись постепенными улучшениями, но сильные умы стремились к принципиальной перестройке всей жизни, всей общественной формации. Война вообще свела на нет достигнутые улучшения: рабочий день удлинился до бесконечности (против чего протестовал Гейн Юргенс), бараки с нарами в три яруса битком набили людьми; он, Бертин, время от времени избавлялся от казармы ценой пребывания на гауптвахте. Со всех сторон грозит насильственная смерть, слепое разрушение разумных стремлений, творческой радости труда. И вот перед нами Игнац. Страх перед тайнами электрического тока загнал его в могилу после всех мук, которые принес ему душевный порыв — пожелать счастья вестнику мира. В разговорах с Познанским и позднее, во время прогулки с Софи, Бертин уже совершенно ясно представлял себе картину душевного состояния Наумана. Должно быть, где-нибудь в сознании бедняги фарадический ток, о котором он едва ли что-нибудь знал, слился с представлением о токе высокого напряжения, который, вероятно, не раз его дергал и пронизывал, когда у его настольной лампы обнажался шнур. Вспоминались ему, конечно, и сообщения в газетах о несчастных случаях с монтерами, убитыми сильным током, о проклятом электрическом стуле, который ввели у себя Соединенные Штаты Америки, чтобы замаскировать варварскую сущность казни. В какой-то газете Бертин прочел однажды двустишие, и со вчерашнего дня оно не выходило у него из головы:
Не убивай же, сказал мыслитель —
Не только убийце, но и палачу.
Познанский приготовил и велел отпечатать на машинке целый ряд донесений и протоколов по поводу кончины Игнаца Наумана.
— Англичане правы, карая попытку к самоубийству, да и Гамлет совершенно справедливо отвергал самоубийство. Сколько оно причиняет неприятностей окружающим! Во всю свою жизнь этот Игнац Науман не являлся предметом столь разносторонних хлопот, как теперь, после своей смерти. Такой покойник доставляет больше забот своим согражданам, чем полдюжины живых.
— Верно ли, — спросил Бертин, — что он уже не лежит на своем катафалке из ящиков, который так искусно устроил Гройлих? Мне кажется, что чувство ужаса перед закланным агнцем, перед всем нашим гнусным временем воплотилось в этих трех ящиках, в этом унылом коротком туловище, в серой плащ-палатке, тускло освещенных голой электрической лампой. Удалось ли найти для него гроб? Где и когда его похоронят?
— Нигде, — сказал Познанский со злой ноткой в голосе. — Старший штабной врач Кабуш узнал от своего подчиненного врача Вейнбергера, что этот Науман — бобыль. У Кабуша, видите ли, теперь есть время заниматься анатомией. Он пожелал вскрыть мозг покойника научной целью. А заодно уж и все тело будет принесено в жертву рвению к науке, проявляемому варшавским тыловым госпиталем. И поэтому вашего бывшего однополчанина отправляют туда в длинном ящике. Он прекрасно сохранится в такой мороз. В Варшаве они не могут заполучить покойников: наши ортодоксальные евреи, понимаете ли, строго блюдут библейский завет. А что касается нееврейского «материала», то на него претендуют в первую очередь австрийские медики.
— Унтер-офицер Гройлих называет это «классовой медициной», — заметил Бертин. — Она имеет более глубокие корни, чем, скажем, «нибелунгская верность». Разве не видно при самом поверхностном взгляде, что даже союзники стараются вырвать друг у друга все, что только возможно? И разве Гройлих не прав, думая, что жертва войны — растоптанное человечество — служит смазочным маслом для механизма, именуемого рынками сбыта?
— Не знаю, — угрюмо ответил Познанский, — садитесь-ка, Бертин, за машинку и отстукайте свидетельские показания, как бы данные под присягой. Опишите, как произошло самоубийство, ведь вы с Гройлихом были почти что свидетелями. Завтра позвонит наш обер-лейтенант, но рассказать ему об этом несчастном случае мы успеем и при личном свидании. Если штрафной батальон попытается обелить своего Клоске, мы в это дело вмешаемся. Спи спокойно, бедный Науман, перемирие состоялось бы и без твоей смерти.