Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2012)
В том, как на протяжении биографии выстраивается образ Джойса, можно усмотреть несколько реперных точек: писатель крайне самоуверен и настойчив, остроумен, везуч, в своем великом стилистическом эксперименте превзошел и надолго опередил всех тех, кого иногда с ним сравнивают, но при этом совершенно самовлюблен, слишком много пьет, параноидально подозрителен, неадекватен в отношениях с людьми (необъяснимо обижает и бросает тех, кто как раз очень многое делает для него) и вообще непонятно что нашел в этой простой (так и не прочла ни одной его книги) и иногда истеричной жене Норе. Это некоторым образом личное отношение — Джойс, конечно, не хороший знакомый Кубатиева, но предстает столь близким ему персонажем, которого можно похвалить, осудить, даже, чем лепреконы не шутят, и исправить… Такая интимная манера обращения с писателем не сказать что фраппирует, она даже подкупает, да и никаких вольностей с Джойсом автор себе, конечно, не позволяет (максимум он корректирует прежние переводы некоторых текстов Джойса, что проходит вполне в русле академической полемики).
Однако мы действительно имеем дело с сопротивлением материала — совы (то есть Джойс) оказываются не совсем тем, чем кажутся. Джойс уже после публикации «Улисса» (а даже и до, потому что больше шума сделали запреты книги в Америке и Англии и судебные преследования журнала, в котором печатались отрывки из романа) стал слишком медийным персонажем. Как с ирландским юмором (не уступающим английской самоиронии) описывал это сам Джойс: «Человек из Ливерпуля говорил мне, что слышал, будто я стал владельцем нескольких кинотеатров в Швейцарии. В Америке ходят или ходили две версии: что я аскетичен, как помесь далай-ламы с сэром Рабиндранатом Тагором. Мистер Паунд описывает меня как мрачного абердинского проповедника. Мистер Льюис рассказывал, что ему говорили, будто я сумасшедший, у которого с собой всегда четверо часов, и никогда не разговариваю, разве что спрашиваю у соседа, который час». Эти мифологемы и фактоиды затмевали настоящий образ, с ними нужно бороться любому исследованию, но в ходе справедливой, конечно же, борьбы могут возникнуть некоторые «перегибы на местах». Кубатиев сам на определенном этапе признает, что самовлюбленность отнюдь не была основой джойсовской натуры (да и очевидно не могла ею быть, слишком нюансированным характером он обладал). После довольно смешного рассказа, как Джойс всем друзьям давал мелкие поручения (купить книгу, вычитать гранки и т. д.), и приведенной шутки Норы о том, что если бы Господь Бог спустился с небес, Джеймс и ему нашел бы поручение, исследователь замечает: «Но и он был внимателен ко всем. Знал и помнил все дни рождения и годовщины, хотя смертельно обижался, когда не поздравляли его — упрекал даже Лючию. Заболевших он регулярно обзванивал, подробно справляясь об их самочувствии. Детям он дарил игрушки, а смерть третьего ребенка Жола была для него тяжелым личным потрясением». К этому можно добавить, что и своим бедным родителям он начал помогать еще подростком, выигрывая денежные призы за лучшие результаты на экзаменах, а касательно Норы появлялись разные мнения, отмечавшие в том числе, что не стоит ее полностью ассоциировать с примитивной самкой (или воплощением женского начала, как угодно) Молли из «Улисса» (хотя и в защиту собственно Молли у Кубатиева находятся аргументы). «В Богноре Нора сказала Кэтлин, что муж снова пишет и что это очень тяжело — быть женой писателя. Ей все время приходится прикрывать ему спину. Кэтлин казалось, что Нора — это воплощенное движение и решительность, а Джеймс — неподвижность и размышление. Однако это было распространенной ошибкой: движение Джойса было планетарным, а орбита огромной; Нора по сравнению с ним была молекулой». Кажется, это именно тот случай, когда приведенный материал действительно говорит сам за себя, а оценки вполне можно было бы и опустить (планеты не могут существовать без молекул, как и — что видно из пронзительных почти до истеричности писем Джойса Норе при разлуках — не мог Джойс существовать без Норы).
Впрочем, саму эту противоречивость можно счесть основным свойством Джойса, сочетавшего в себе несоединимое уже не только в быту, но и в самом кардинальном и высоком. Патриотизм и изгнание, божественное и телесное сочетаются в нем так, что всего умения Юнга по извлечению и раскладыванию по полочкам архетипов и комплексов не хватило б разобраться в этом (Юнг, кстати, хотел подвергнуть психоанализу Джойса, но тот разделял набоковский презрительный снобизм по отношению к австрийско-швейцарским «шарлатанам», жизнь же сыграла грустную шутку — Юнг лечил потом сошедшую с ума любимую дочь Джойса [27] …). У так не смогшего выучиться на врача Джойса «самым известным его пациентом станет Ирландия, и оперировать ее он будет без наркоза», он прожил большую часть жизни вне ее, ни за что не хотел жить там, но на вопрос, не планирует ли он возвращение, дал очень сильный ответ — «а разве я когда-то уезжал из Ирландии?». «Как я ненавижу Бога и смерть! Как я люблю Нору!» — писал Джойс, построивший свой старый («Дублинцы») и новый («Улисс») завет на телесном течении жизни и языка и в своем Откровении («Поминки по Финнегану») сливший воедино течение реки, поток сознания и женщину-героиню Анну Ливию Плюрабель (в Дублине она изображена в виде скульптуры-фонтана, сам Джойс о последней своей книге говорил, что «время, река, гора — вот истинные герои моей книги…»). Но при этом писал и теоретизировал об эпифаниях (богоявленности) и, конечно же, не был атеистом — и потому, что нельзя так яростно бороться с тем, кого считаешь несуществующим, и потому, что «из двух возможных путей расставания с религией Джойс выбрал не столько атеизм, сколько смену объекта веры. Искусство, захватывавшее его все больше, казалось ему преимущественным по сравнению с любой другой человеческой деятельностью. В этой церкви без веры он обрел себя. Она была старше святого Петра и куда бессмертнее, в ней он мог быть и упрямым, и лихим».
«Искусство» можно сузить до «слова». В итоговом «Финнегане» слово уже более полноценный персонаж, чем в «Улиссе», оно потеснило человека. НезряБеккетписало «Поминках...», что «here words are not the polite contortions of the 20th century printer’s ink. They are alive. They elbow their way on to the page, and glow and blaze and fade and disappear» [28] .
И кстати, надо отметить стилистическую особенность и «Джойса»: как переводы и исследования Набокова, возможно, способствовали становлению более чем своеобычного стиля (с ерями и ятями) Геннадия Барабтарло, так и соприкосновение, погружение в мир Джойса обернулось для Кубатиева концептуальностью (каждая глава книги предварена названием, состоящим ровно из трех существительных — например, «Поминки, Финнеганы, слепота» или «Отцы, дети, психоанализ», — и каждой же предпослан эпиграф из Йейтса на английском) и некоторой вольной стилистической игрой. Здесь присутствует сниженная лексика («бухло»), некоторые не совсем корректные обороты («не делал рецензий», «природные итальянцы», «привил ему склонность и хорошую технику бунтарства», «аллюзии с Суинберном», «вернувшиеся с медового месяца») и целые весьма свободные в стилистическом плане пассажи («Но поначалу шло довольно кротко. Джойс даже удовлетворял какие-то требования поправок и изменений, соглашался, что не надо работать так неистово, и мисс Уивер решала начать серьезные действия»).
Так Джойс, вопрос о влиянии которого на русскую прозу остается до сих пор до конца не исследованным (если говорить интуитивно, то, слишком сильно опосредованное, оно вряд ли могло вылиться в конкретные влияния и развития), отчасти переформатировал русский язык в случае отдельной взятой собственной биографии. В этом можно усмотреть не только ирландский юмор и еще один неочевидный ход в посмертной жизни Джойса, но и порадоваться, что после выхода этого интересного, информативного и неравнодушного исследования Джойс стал для нас чуть менее другим и определенно ближе.
Александр ЧАНЦЕВ
В двойном зеркале
А л е к с е й Ж е р е б и н. Вертикальная линия. Венский модерн в смысловом пространстве русской культуры. СПб., Издательство имени Н. И. Новикова, 2011, 536 стр. («Австрийская библиотека»).
Книгу о венском модерне в смысловом пространстве русской культуры, первое издание которой, вдвое меньшее по объему, вышло восемь лет назад [29] , автор, петербургский литературовед-германист и переводчик Алексей Жеребин, написал фактически заново. На этот раз он включил сюда, нарастив на исходный текст, все свои работы на тему австрийско-русского культурного взаимодействия, написанные с тех пор и публиковавшиеся в разных, здешних и иностранных, журналах и сборниках, и поставил сформулированный в заголовке вопрос несколько иначе. Если первое издание рассматривало «философскую прозу Австрии в русской перспективе», то второе ставит перед собой задачу более сложную — и более объемную: теперь «в смысловом пространстве русской культуры» предполагается понять разного рода явления «венского модерна» — целой совокупности явлений, среди которых проза как таковая занимает не более чем одну из смысловых ниш.