Антонио Муньос Молина - Польский всадник
Таксист тормозит, едва не врезавшись в трейлер, вздыхает и снова раскрывает газету. Он до тех пор не замечает, что на светофоре загорелся зеленый свет, пока другой грузовик, еще более огромный, стоящий сзади, не сигналит с оглушительностью трансатлантического парохода или нью-йоркских пожарных машин, предназначенных, как кажется, не для тушения пожаров, а для провокации катастроф. Сердце сжимается: хорошенькое дело – умереть под колесами грузовика на окраине Чикаго, в компании бенгальца, вздыхающего от ностальгии по своей жалкой и грязной родине.
– Как далеко от дома, – говорит он и смотрит в окно заднего вида.
Он принимает сигарету как соболезнование, с наслаждением выпускает дым кольцами и рассказывает, что у него была хорошая работа в Германии, в Штутгарте, но родители сосва-
тали его двоюродной сестре, жившей в Америке: он должен был приехать, чтобы жениться, и остался. Как воспринимают мир эти глаза, какие воспоминания остались у него о стране, где он родился и куда, несомненно, не вернется? Он приехал из Штутгарта в Чикаго, чтобы жениться на двоюродной сестре, как лосось, пересекающий океан, чтобы метать икру в русле реки, а теперь он ведет такси и, прежде чем сказать что-нибудь, задумывается и кусает губы, переводя слова. В какой дом возвращается он после тринадцати-четырнадцати часов езды по автострадам, пригородам с домами из красного кирпича среди газонов, мимо огромных магазинов инструментов и инвентаря и гамбургерных, окруженных стоянками – бескрайними, как кукурузное поле, как темнеющее серое небо, не позволяющее определить, утро сейчас или вечер. Смотреть на часы тоже бесполезно: чувство времени будто приглушено переменой часового пояса, как барабанные перепонки после полета. Стрелки часов показывают нью-йоркское время, но сознание и даже тело все еще живут по европейскому. Автоматический подсчет, как при переводе валюты: в Мадриде сейчас одиннадцать часов вечера, в Гранаде Феликс уже уложил детей спать и смотрит с Лолой фильм по телевизору. В Брюсселе идет дождь и на улице безлюдно, в актовом зале затянулась конференция по сельскохозяйственным тарифам или нормам изготовления презервативов, и сонные переводчики, глядя в окошечки своих кабин и думая совсем о другом, моментально находят эквиваленты для абсурдных слов, раздающихся в наушниках. А в это время в пригороде Чикаго такси уже целый час ездит по совершенно одинаковым улицам: газоны, деревья, дома из красного кирпича, освещенные окна и ни души. Бенгалец, с ностальгией вспоминающий Штутгарт, спрашивает бегуна в футболке и бейсбольной кепке, где находится гостиница «Хоумстед», сильно сомневаясь в ее существовании. Бегун, богатырского телосложения, обливается потом (при таком-то холоде), с осуждением смотрит на лицо таксиста и с отвращением на табачный дым, выходящий через окно. Он показывает что-то вытянутой правой рукой – нужно ехать к озеру. Длинная улица с гамбургерными, магазинами инвентаря, свалками разбитых машин, опять дома из красного кирпича, сады, деревья и освещенные окна за прозрачными занавесками, установленные на газонах флагштоки, желтые ленточки, повязанные на столбах с почтовым ящиком, флаги, висящие над дверями жалких домов, пустынные улицы. Типы в футболках и надетых задом наперед бейсбольных кепках почтительно прыгают на светофорах, чтобы не сбиваться с ритма своего бега, и пересекают улицу, лишь когда загорается зеленый свет, даже если нет ни одной машины. Ну и мир! Наконец таксист останавливается – так резко, что я ударяюсь головой об армированную пластмассу, – и показывает что-то с широкой улыбкой: справа, среди одноэтажных домов с садом, возвышается здание из красного кирпича.
– Отель «Хоумстед», – объявляет он на своем ужасном английском.
В какой деревне он родился, что даже не выучил в детстве язык колонизаторов?
В кресле-качалке на окрашенной в белый цвет террасе прыгает белка.
– Осторожно, – предупреждает таксист, прежде чем уйти, – она передает бешенство.
Еще одна великолепная возможность – даже лучше столкновения с трейлером: смерть в больнице Эванстона от укуса белки с добрыми влажными глазами, как у героев Уолта Диснея. Белка не убегает, а смотрит на меня, качаясь в кресле, может быть, готовая вцепиться в шею, как летучая мышь на Амазонке. В вестибюле отеля, кажется, тоже никого нет: лишь через минуту-другую тишины появляется престарелый лысый негр-носильщик, дряхлый, как обрушившийся колосс. Он упрямо тащит мой чемодан, несмотря на то что с трудом отрывает его от земли, как и свои ноги, обутые в архаичные невиданные ботинки – огромные, желто-черные и одеревеневшие, как лицо их владельца, наверное, танцевавшего в них клаке в «Коттон Клаб». Задыхаясь, он ставит чемодан на пол, в обмен на чаевые, и указывает на стойку администратора, где находятся два конверта с написанными именами. В каждом из них два ключа – от входной двери и от номера: похоже, я попал в гостиницу мизантропов или автоматов. Негр валится, с видом умирающего, в кресло из ивовых прутьев и хрипло напевает блюз, а его ботинки, на ногах невероятной длины, красуются посреди вестибюля. Пустой лифт, ни шума, ни голоса, ни шагов в покрытом ковром коридоре, где в конце, в далекой перспективе, виднеется красная надпись Exit. Не так ли называется нечто вроде английского клуба самоубийц или общества, проповедующего эвтаназию? Феликс с удовольствием пустился бы в этимологические рассуждения: exit, exitus, выход. Он бы аккуратно разобрал чемодан, сложил одежду в шкаф, включил телевизор и спокойно улегся на кровати с томом Тацита или учебником информатики для лингвистов. Что у него за голова, как ему это удается? Феликс никогда не бросил бы чемодан и сумку в углу, чтобы поскорее опять набрать номер нью-йоркского телефона, заранее зная, что это бесполезно: снова раздастся лишь женский голос, произносящий не имя, а номер телефона, и вежливо предлагающий оставить сообщение, гудок, а после него трение чистой магнитофонной ленты. Но Феликс никогда бы и не пересек океан, а потом полконтинента, чтобы найти женщину, с которой провел одну ночь в Мадриде. Он не оправдывался бы перед самим собой, говоря, что в действительности отправился не на ее поиски, а просто решил заехать к ней в Нью-Йорк по пути на международный конгресс в Чикаго, где должен был работать переводчиком. Уже не нужно смотреть на листок со штампом гостиницы «Минданао», где она перед уходом написала номер своего телефона. Указательный палец уже знает его наизусть, а разочарованная память предвосхищает каждое записанное слово и оттенки голоса. Как уверенно говорят эти люди, с какой легкостью и равнодушием доверяют свои слова телефонной трубке и магнитофонной ленте, скользящей теперь в автоответчике! В пустой квартире, где сейчас, наверное, уже ночь, раздается как будто голос призрака, присоединяющийся к клокотанию холодильника, скрипу мебели и звукам, проникающим с улицы через опущенные жалюзи. Где, в какой части этого города, находится ее дом, как выглядит комната, где столько раз раздавался телефонный звонок и звучало одно и то же сообщение? Какие там книги, картины, диски, фотографии? Может, на одной из них изображена и эта женщина, даже не говорящая своего имени на ленте, а только номер. Эллисон – даже не фамилия, а имя, написанное на маленькой ламинированной карточке, прикрепленной к отвороту ее мужского пиджака. Светлые волосы, ослепительная, как смех, улыбка, уже стершееся из памяти лицо, возникшее в коридорах Дворца конгрессов в Мадриде, а потом исчезнувшее среди толпы призраков, бледных от ламп дневного света. Лицо, случайно появившееся в столовой, где бродили те же призраки, теперь державшие в руках подносы с салатами, курицей в соусе и газированными напитками. Они демонстрировали самые учтивые и искусные улыбки в мире, ламинированные карточки на отворотах пиджаков, безупречно чистые, как хирургические пинцеты, пальцы и извинялись, едва коснувшись друг друга локтями. Выходит, человеческих рас не пять, а шесть, и шестую, бледную и гибридную, составляют участники конгрессов: их можно узнать по карточкам на пиджаках, черным пластиковым папкам под мышкой и любопытным аксессуарам, концы которых вставляются в уши. И вдруг, среди этой тоски и гула голосов, усыпляюще бормочущих на разных языках, – эти накрашенные губы и широкая, как развернутое знамя, улыбка. Он сразу же узнал эту блондинку – такую непринужденную и уверенную в себе, что она казалась даже выше ростом. Тот же запах духов, замеченный в первый раз, когда она появилась в коридоре – точнее, не духов, а туалетной воды. Он представлял, как она, еще не одетая, только после душа, красила губы в ванной. У нее в те дни были самые прекрасные и яркие губы во всем Мадриде, самые светлые волосы, самое счастливое тело, потому что именно в телах и лицах отражается счастье или горе, а не в словах и даже не в настроении. Можно чувствовать себя счастливым, но видеть, что в зеркале у тебя несчастное лицо. Можно умирать от отчаяния у телефона в номере гостиницы «Хоумстед», Эванстон, Иллинойс, а потом, войдя в ванную, чтобы почистить зубы, обнаружить на своем лице невольное упорство счастья или по крайней мере насмешки. Насмешки над собой, над этой ситуацией, будто из центрально-европейского романа, как из спокойного предисловия триллера. Тихий отель, затерявшийся путешественник, телефон, в который раз повторяющий сообщение автоответчика, а за окном, в глубине, семью этажами ниже, – сады за домами, склады или свалки шин. Низкое серое небо, сливающееся вдали с волнистой и туманной поверхностью озера, еще более серого, с темно-зелеными прожилками – такого же унылого, как Балтийское море зимним днем.