Дмитрий Быков - Квартал. Прохождение
Быстро исчезайте.
Затем на все деньги, которые есть в кармане — не в кошельке! Имею в виду только высыпавшуюся мелочь! — покупаем в ближайшем киоске предмет, на который этих денег хватит.
Это и есть Предпоследний артефакт.
Дома берем первую попавшуюся книжку, открываем в любом месте и читаем последнюю строчку на правой странице.
В моем случае это «Всем — всё» (из биографической хроники Маяковского).
Я на совершенно верном пути, товарищи. Вот именно, всем — всё. Себе — только то, что приобретено в результате символического обмена, в бодрийяровском смысле, а не хотите в бодрийяровском — в каком угодно смысле. Бодрийяровский смысл — скорей всего, оксюморон. Он был славный малый, конечно, похожий на старого плотника Джузеппе Сизый Нос, но всякий раз, как я его читаю, у меня такое чувство, что хитрый хохол из села Бодрый Яр пытается мне втюхать старую кобылу, следка поддутую изнутри, как я только что пытался втюхать кому попало символическую, но бесполезную вещь.
Символический обмен и есть обмен такими вещами, это скрытый сюжет нашей книги, а что там имел в виду Бодрийяр — его личное дело. Он «Квартала» не проходил, нам с ним неинтересно.
6 октября
В 18 часов вечера, ни часом позже, берем Предпоследний артефакт. Выходим на ту улицу Квартала, где дети катаются с ледяной горки. Поднимаемся на горку. На ее вершине оставляем Предпоследний артефакт (скорей всего, это пачка сигарет либо бутылка фруктовой воды, в крайнем случае коробка спичек).
Съезжаем с ледяной (деревянной, насыпной) горки на заднице. Сбегать не разрешается. Съезжаем.
Внизу читаем любое стихотворение, которое помним наизусть. Читаем вполголоса, но вслух. Первое, которое приходит в голову, пусть даже это песня Стаса Михайлова.
Ищем Последний артефакт. Это будет вещь, которая останется с нами до конца прохождения. И она где-то здесь, рядом с горкой. Я знаю. Это может быть потерянная варежка, забытая лопатка, монета. Ищем вещь, непременно рукотворную. Ветка, лист, травинка — не подходят. Пусть хоть обрывок провода, но антропный.
Берем, уносим домой, подробно характеризуем эту вещь.
Если это забытая игрушка (варежка, иной предмет одежды) — наше истинное признание заключается в том, чтобы активно помогать ближнему, и именно этому надо посвятить большую часть времени после «Квартала». Это же принесет и деньги.
Если это провод, проволока, металлический прут неясного назначения — вам следует работать в области связи или религии.
Если это старый журнал или забытая книга, вам не следует работать в сфере искусства, потому что хорошую вещь не забудут. Любая сфера, только не искусство. Да в нем вообще лучше не работать, если только вы не чувствуете себя гением.
Если это обломок кирпича, кафеля, другого рукотворного камня — ваша будущая деятельность связана с разрушением, деструкцией, разбором завалов.
Если это осколок стекла, вам стоит заняться медициной. Не спрашивайте почему, это мое дело, а не ваше.
Если это монета, вам следует путешествовать. Чего работать — деньги и так липнут.
А если это рукотворный предмет неясного назначения, вроде крепежной детали или ключа от непонятно какой двери, — поздравляю вас, вы из тех, кто может делать что угодно: он уже совпадает с миром, попал в его ноту, угадал его мелодию.
Перепечатайте на компьютере следующий текст.
Каждый вечер — за исключением тех, когда бывал пьян или возвращался с работы слишком поздно, — Клоков приходил выгуливать собак.
Он давно жил в другом доме, с другой семьей, — специально устроившись неподалеку, чтобы чаще видеться с прежней; но бывшей жене, кажется, в тягость были эти визиты, у нее кто-то был, о чем она не говорила прямо, но Клоков замечал всё новые и новые вещи в доме — они явно принадлежали новому посетителю, постепенно превращавшемуся в обитателя. Сын здоровался и опять уходил к себе в комнату, где ему давно уже было интересней, чем с Клоковым; пару раз Клоков заставал у него в гостях девушку. В новой клоковской жизни тоже не всё ладилось — как он понимал, именно потому, что продолжались эти визиты в прежнюю семью; но странное чувство долга, вроде собачьего, заставляло его выгуливать собак, которых он ненавидел. Большую часть года в той стране было холодно, и, если бы к общему чувству вины перед семьей примешивалось еще чувство, что жена или сын вдобавок ко всему холодным вечером гуляют с собаками, Клоков не смог бы наслаждаться и тем хрупким душевным миром, который установился у него в душе после начала новой жизни.
Он ненавидел собак, правду сказать, и не мог понять, как жил когда-то в этом доме, в этой квартире, где все было теперь не по нему; собак он ненавидел еще и потому, что у них был отвратительный характер — обе они были дворняги с незначительной аристократической примесью, в одном случае лабрадор, в другом — золотистый ретривер, и это было куда более плебейским вариантом, чем простое и честное дворняжничество. Одна собака была агрессивна, сильна и хамовата, но перед Клоковым заискивала и всячески подлизывалась; другая имела вид совершенно шакалий, но при этом такую жалобную морду с аристократически удлиненными глазами, с выражением, как у девушки из обедневшего рода — одновременно жадным и жалким, — что Клоков на нее злился особенно сильно. Беспримесная ненависть была бы чище, а тут она постоянно сопровождалась жалостью, и вместе они давали такое безысходное, тоскливое раздражение, что Клоков еле удерживался, чтобы не пнуть собаку, и непременно пнул бы себя, встреться он себе по дороге.
Собак никто никогда не воспитывал, и потому они кидались на всех встречных, в особенности гастарбайтеров, — хорошо, если лаяли, а иногда попросту бросались на них так, что Клоков с трудом удерживался на ногах; в их генах было нечто помоечное, они никогда не наедались, хотя их прилично кормили, — и потому они вечно норовили порыться в помойке, выкопать из мусора упаковку от нарезки, а под окнами дома им почему-то непременно попадались грязные кости (кто их выбрасывал?), и собаки принимались отвратительно хрустеть. Отучить их от этого было невозможно. По двору все время ездили машины — ближе к полуночи хозяева жизни возвращались из злачных мест, — и собаки лезли под колеса, а водители орали на Клокова. Выгуливать собак приходилось по очереди, потому что мирно гулять вместе они не могли. Этот ежевечерний ритуал, двадцатиминутка ненависти в любую погоду, совершенно изводил Клокова, и он искал любой предлог, чтобы не выгуливать собак. Раньше, когда он жил в прежней семье и даже любил ее, понятия не имея о том, что ему нужно в действительности, — прогулка с собаками, в особенности вечерняя, была почти праздником, отдохновением, но теперь в ней было отвратительно всё, как отвратительна старая кость, как мерзок бульонный запах на этаже, как гнусны взгляды соседки, изучавшей Клокова со странным злорадством. В ее глазах он был погибший человек, и ей страшно нравилось, что он так зол. Говорить дома было не о чем. Клоков смотрел на мебель, книги, письменный стол — и поверить не мог, что все это принадлежало ему; он торопливо убегал — и знал, что на следующий день явится опять, не в силах оборвать последнюю нитку, связывавшую его с чужой жизнью и прежней своей оболочкой.