Дуглас Кеннеди - Момент
Когда по истечении этих трех дней кошмара меня наконец привели на второй допрос, я была настолько раздавлена психологически, истерзана бессонницей и обострившейся клаустрофобией, настолько обезумела от тоски по сыну, что села на стул, приняла предложенные полковником сигарету и кофе и попросила его включить магнитофон, поскольку хотела сделать признание. Он выполнил мою просьбу, и я пустилась в заученный монолог о том, как однажды в книжном магазине на Унтер-ден-Линден ко мне подошел некий господин Смит и предложил платить мне по пятьдесят американских долларов еженедельно, если я буду снабжать его информацией…
История выглядела нелепой. С первых же слов мне стало понятно, насколько неубедительно она звучит. Минут через пять Штенхаммер тихо произнес: «Довольно» — и выключил магнитофон. Взглянув на меня с ухмылкой, он вдруг спросил:
«Вы ведь хотите вернуть сына, не так ли?»
«Больше всего на свете!»
«Тогда вы должны сказать мне правду».
«Но вы знаете правду, сэр».
«Неужели?»
«Да, я так думаю. А правда в том, что у меня никогда не было контактов с американцами».
«Тогда возвращайтесь в свою камеру».
«Вы должны мне верить», — сказала я, и мой голос заметно окреп.
«Вы упрямо твердите об этом. Я вовсе не обязан вам верить. На самом деле я не верю ни одному вашему слову».
Последовали еще три дня в одиночке, двадцать три часа в сутки взаперти, без всякой связи с внешним миром. Я уже начала подумывать о самоубийстве, вспомнив, как читала где-то, что, если намочить простыню, она не порвется, когда сплетешь из нее петлю для повешения. Возможно, Штази имела возможности читать и мои мысли, поскольку наутро пришла надзирательница и забрала тонкую простыню, укрывавшую мой матрас.
Когда Штенхаммер снова увидел меня спустя три дня, он улыбнулся и привычно предложил мне сигарету и чашку кофе. Он опять вернулся к роли «доброго полицейского».
Как всегда, угощение было превосходным и слегка подняло мне настроение.
«Теперь, уверен, все ваши мысли только о том, как же все-таки выбраться отсюда», — сказал он.
«Все мои мысли только о благополучии моего сына».
«Об этом не стоит беспокоиться, я же вам говорил. Он находится в прекрасной семье».
«Кто они?»
«Это конфиденциальная информация. Но я знаю эту семью и могу вас заверить, что Йоханнес получает всю необходимую любовь и заботу».
Холодная дрожь пробежала по моему телу. Но я знаю эту семью. Это означало только одно: моего мальчика поместили в семью сотрудников Штази. Что, в свою очередь, означало: они тем более не намерены возвращать мне ребенка. И Штенхаммер, сочувственно улыбавшийся мне сукин сын, знал, что этот осколок информации, столь искусно завуалированной, разобьет мое сердце.
Когда я опустила голову и тихо заплакала, он был сама доброта:
«Я что-то не так сказал?»
«Выходит, я никогда не увижу своего ребенка?»
«Я ничего такого не говорил».
«Но ведь это так, да? Его усыновила семья из Штази?»
«Я советую вам говорить тише и не бросаться такими серьезными обвинениями».
«Даже если вы получите от меня то, чего добиваетесь — что само по себе невозможно, поскольку у меня никогда не было контактов с агентами США, — вы все равно не вернете мне сына».
«Ну, это ваши домыслы».
«Вранье! — крикнула я. — Мой муж оказался предателем, и вы решили — совершенно бездоказательно, — что я тоже шпионка. И неужели ваша „гуманистическая“ система позволит, чтобы сына „самой демократической республики“ — республики, которая держит в застенках своих граждан по надуманным обвинениям и в качестве наказания отбирает у них детей, — воспитывала женщина хотя и не виновная ни в чем, но все-таки идеологически запятнанная своей связью с душевнобольным человеком и…»
«Довольно», — резко оборвал меня Штенхаммер.
«Потому что вам невыносимо слышать правду, — выкрикнула я. — Как, черт возьми, вы можете спокойно спать, зная, что лишили невиновную мать ребенка, который значит для нее больше…»
Штенхаммер затушил сигарету, нажал кнопку вызова и прервал мой горячий монолог крепкой пощечиной. При этом его лицо исказила такая дикая и зловещая гримаса, что я инстинктивно прикрыла голову руками и разрыдалась, умоляя не бить меня.
«Заткнись», — прошипел он.
Я тут же замолкла, крик застрял в горле. Штенхаммер, явно взвинченный тем, что произошло, обошел кабинет — судя по его дыханию, пытаясь успокоиться и сдержать ярость, переполнявшую его. В следующую минуту он схватил свой портсигар, достал сигарету и закурил, глубоко затягиваясь, прежде чем заговорил, только на этот раз его голос звучал привычно бесстрастно.
«Вы только что перешагнули точку невозврата, фрау Дуссманн. И вы правы — учитывая вашу очевидную психологическую нестабильность, ваше враждебное поведение, испорченный характер, не может быть и речи о том, чтобы очень демократическая и очень гуманная республика доверила воспитание одного из своих сыновей такой скомпрометировавшей себя личности. Так что да, вы больше никогда не увидите Йоханнеса. Поскольку вы не хотите рассказать мне правду о своем сотрудничестве с агентами империализма, я отдаю приказ о вашем заключении — с ежедневной часовой прогулкой и еженедельным душем, — которое будет длиться до тех пор, пока вы не будете готовы рассказать мне все, что я хочу знать, о вашем так называемом богемном круге в Пренцлауэр-Берге. Пока вы не сообщите охране о том, что хотели бы поделиться со мной информацией…»
«Я этого никогда не сделаю, потому что никто из моего окружения не ведет подрывную деятельность и потому что я не предаю своих друзей».
«Тогда вы просто сгниете здесь».
Он нажал кнопку на столе. В следующее мгновение явилась надзирательница и с силой оторвала меня от стула.
«Почему бы вам просто не расстрелять меня? — прошипела я. — Сэкономите для своей республики стоимость моего содержания в тюрьме».
«Для вас это будет слишком легкий выход», — сказал он.
Больше я никогда не видела этого полковника. Меня вернули в камеру. Так начались три самые долгие недели моей жизни. Штенхаммер исполнил свою угрозу. Двадцать три часа в сутки я оставалась в одиночке. Я была по-прежнему лишена всего, что могло бы отвлечь меня от собственных мыслей. За мной как за потенциальной самоубийцей постоянно вели наблюдение, круглосуточно в камере горел свет, каждые полчаса приоткрывалась стальная дверь, и надзиратель проверял, не причинила ли я себе какого-нибудь вреда.
Через несколько дней я впала в состояние какого-то ступора и утратила всякую охоту к умственным упражнениям, которые прежде помогали мне сохранять рассудок. Вместо этого я часами неподвижно лежала на голом матрасе. Ела очень мало. У меня пропал аппетит. Когда меня выводили на прогулку, я просто плюхалась на землю и сидела, прислонившись к стене. Охранник утренней смены — это был молодой парень, куда менее жестокий, чем его коллеги женского пола, — всегда просовывал мне пачку сигарет «f6», коробок спичек и разрешал покурить. У меня не было никакого желания заниматься зарядкой и даже ходить взад-вперед по этому каменному мешку. Я тупо сидела, выкуривала столько сигарет, сколько можно было выкурить за этот час, смотрела в небо сквозь колючую проволоку над головой и уговаривала себя, что когда-нибудь увижу Йоханнеса. Разве я могла покончить с собой, зная, что мой сын там, за этими стенами? Во мне теплилась надежда на то, что справедливость и человечность восторжествуют и мне все-таки вернут его.