Фарид Нагим - TANGER
Ночью была ноющая боль, и я до шести утра просидел на унитазе — так становилось чуть легче. Утром пришел врач и спросил о самочувствии. Я сказал, что все нормально, и увидел, как легко ему стало.
С этого больничного таксофона позвонил Ксении.
— Да, Анвар! Хорошо, что ты позвонил! Я очень зла на тебя! Зачем ты сказал Гарнику, что я звонила тебе, чтобы мы с Женькой все вместе пошли в цирк?! Я не общаюсь с ним и не хочу… и знаю, что ты с ним общаешься. Не нужно больше мне звонить, у нас болен дедушка. Твои коробки где-то у Гарника, где он там снимает квартиру с этой бабой, спроси у него.
— О-о, кал калай, агатай?
— Гарник, зачем ты ей сказал про цирк?
Чувствовалось, что он сидит за компьютером.
— Прикинь, агатай. Ксения с Артюшей. Мне даже легче стало. Он ее жалостью взял. Он ей звонил и плакался, что он импотент. Я хуею с этих москвичей… Но если у Ксении с Артюшей что-то было, когда мы еще были женаты…
У меня сжалось сердце о Няне.
— А ты еще не женился? Жениться тебе надо, агатай.
— Женщина нужна для взрослой жизни, а не просто как пиздалгин, Гарник.
— А ты сдрочи. Меня это спасало… A-а, слушай, тут Финецкий звонил, говорит, что видел в ЦДЛ Суходолова с молодым казахом, говорит, мол, чем-то на Анвара похож, только он поэт.
— A-а… прекра-асно, прека-асно…
— Прекра-асно, прекра-асно, — передразнивал он.
— А мои коробки у тебя?
— Они где-то у Ксении, агатай, она же с ними… Кусошничать? Да, Танюха, сейчас, — крикнул он в сторону. — Я иду кусошничать.
— Да, хорошо, я же не люблю, когда едят по телефону.
— А ты откуда звонишь?
— С таксофона.
— Ладно, агатай, звони, не пропадай.
Он с новой своей девушкой говорил на языке Ксении: «Давай кусошничать» — говорили они друг другу когда-то, прекра-асно…
— Пока, — положил трубку и присел на ступени.
Как странно и понятно, что Серафимыч с другим, ты сам говорил ему: познакомься с кем-нибудь. Все просто, он так же спит с ним, так же говорит ему «твои» слова. Как смешно устроена жизнь. Как больно, я ведь знаю, что он никого не сможет полюбить, кроме меня. И я знаю, как ему плохо оттого, что он ежеминутно видит, что тот другой, совсем не такой, как я. И страдает ежеминутно. И все-таки смешно, что так кончается великая любовь, так бледнеет «ослепительная, как солнце, ночь».
Я тихо и быстро, как вор, собирал свои вещи в спортивную сумку. Написал Няне прощальную и благодарственную записку. Мне было жалко Няню, жалко, что эта морока сблизила и обманула нас. Я должник ее. Татуня курила пустой мундштук. «Тридцатая любовь Марины».
— Да не нужно меня благодарить! — вскрикнула она.
В этом зимнем, резком свете из окна особенно видны морщины ее стареющего лица некогда очень красивой женщины. Няня будет похожа на нее.
— Боже мой, уже пять часов, вот же только было три!
— Прекрати истерику!
— Извините Тату… Татьяна Николаевна. Скажите Саньке, что я уехал в Америку и когда-нибудь вернусь.
— Так это теперь называется, да?
Быстро открыл дверь, но карабинчик сумки зацепился за Нянин плащ, я все никак не мог его отцепить, плащ тянулся ко мне рукавом, и я боялся поднять лицо.
Итак. Декабрь. Я ушел.
Поехал в Переделкино. Все наглухо закрыто. Обошел по снегу дом — никого. Стоял по колено в сугробе и кидал снежки в окна. Никого. Мы с ним сами так когда-то затаивались, не открывали, боясь знакомых Ассаева, Сыча или ментов, и они бегали возле окон.
Звонил из Дома творчества Няне в офис. «Прощай. Целую», — немножко испуганный голос. Потом в «Мужик», еще занять денег. Нелли — ни Рубер, ни Волкадаевой не было. Потом Димке. Его нет. Поехал к нему. Пока доеду, он появится. С «Каширской» уехал на «Варшавскую». Еле упросил контролершу с маленькими глазками пропустить назад в метро. Рассказала всю свою жизнь и пропустила. Приехал на «Кантемировскую». Яркие серые голуби, ягоды рябины в снегу. Купил в магазине бутылку «Крымской вишни». Ждал его на площадке шестнадцатого этажа. Выходил на пожарный балкон. Потом написал ему записку ручкой на двери.
И, стоя в этой Димкиной высотке, я вдруг подумал, как можно просто и нечаянно упасть. Прыгнуть и засмеяться. Я прыгнул, и все перевернулось во мне по длинной параболе до земли, и вдруг вновь встал в своем теле на пожарном балконе, и вздрогнул. Вспомнил Димку: «Так радостно, Анварка, особенно в первый снег, с похмелья взять чекушку водки и мороженое и пойти на берег не замерзшего пруда». Выпил полбутылки «Крымской вишни». Стало спокойно. Я подумал о романе, про то, что могу снимать квартиру с Полиной, мне нужен только год, лишь один год на всю оставшуюся жизнь — напишу роман, а потом хоть бы что, буду в голом виде мыть полы в голубых ночных клубах.
Поехал на «Сокол». Удивительно, что с тобой всегда и до самого конца остаются те, на кого рассчитываешь меньше всего, кого и всерьез-то не воспринимаешь.
Тефаль — ты всегда думаешь о нас.
Надорви, сожми и откуси — Bi-fi.
Пил в вагоне, сидел среди кучи джинсовых ног, смотрел, как меняется обувь под моими глазами.
Как всегда не знал, в какую сторону выходить. Допил бутылку, в животе что-то хрустнуло.
Снег. Беретка. Черное короткое пальто. Свежие и от мороза ярко-серые глаза. Я держал ее за руку и сквозь тонкую кожу перчатки чувствовал холодок колец. Мы стояли в самом центре этой крымской площади городка художников, как пара в стеклянном шарике с зависшими хлопьями снега.
— Что случилось, Анвар? — снова спросила она.
— Нет, ничего, всё нормально.
— Но я же вижу, что-то случилось?
— Все нормально, Полин.
— Какая смешная эта оранжевая шапочка! — неприятно засмеялась она. — Зачем она тебе? Она тебе не идет.
— Яркий цвет от ментов спасает, — миролюбиво усмехнулся. — Они знают, что такие незарегистрированные типы, как я, не будут носить яркий цвет.
Качала головой и все смеялась, будто своим мыслям каким-то.
— Что ж, ладно… Вот мужчина! — показывает на Мика Джаггера на билборде.
— Этот дедушка с бутылкой минеральной воды?! — спросил я.
Он засмеялась своим рычащим смехом. Димка меня понял бы.
Снова ворвался в уши шум проспекта, потом снова стих, когда мы вошли во дворы. Чтобы не молчать, я рассказывал ей про Гарника, у меня всегда как-то легко и весело получалось про него рассказывать.
— Да я чувствую, как я бы с ним…
— Что ты с ним?
— Ну, как бы я поиграла с ним, помучила его как мужчину, я знаю таких мужчин.
«Ты не в его вкусе».
— Что же все-таки случилось, Анвар?
— Ничего. У меня простата вместо мозгов.
Смеркалось, и люди стали розоветь, как перед рассветом.
Пришли в этот дом, как московская пара элитных детей.
— Ох, блядь, штаны в краске испачкала. Где бы это я могла? Так всегда с самой любимой вещью происходит. Аж душа заболела.
— Да, так всегда.
Достала витамины из старинного шкафчика.
— А я знаю, какой день недели, потому что на таблетке «Сплата» указаны дни. Вторник.
— Удобно.
— А ты Достика любишь? Я сейчас Достика читаю.
— Кого?
— Достоевского.
— А-а.
— Это Манька так его называет — Достик. Эта Маня.
— Я музыку свою поставлю.
— Не надоело еще? Удивительно.
— Ну, так я поставлю?
— Ну, так поставь.
— Опять эта вьенн, не надоело… ты хоть знаешь, о чем она поет?
— Женщина страстно призывает любовь.
— Смешно, вьен-вьен — это девочка зовет отца, который бросил их с мамой — приходи-приходи.
— Не может быть?!
— Абсолютли!
— Так даже лучше… А выпить чего-нибудь нет?
— Виски. ИГОРЬ ПРИВЕЗ.
— Выпью.
— Может не надо? Ты когда пьешь, становишься нехорошим.
— Да? А ты будешь?
— Нет.
Выпил, открыв заслонку, покурил в мусоросборную трубу на кухне.
— Это самый дешевый вид виски, ты знаешь? Его в аэропортах и самолетах продают. Он стоит всего семь долларов, что ли.
— Ну и что?
— Ничего, он тебя не уважает, он не художественный человек, в нем бездн нет…
— Вот, я же говорила.
— Что?
— Ничего. Так. Штаны жалко.
— Я позвоню.
— Что? Звони.
— Алло, Денис, слушай, а куда Димка пропал?
— А, Анвар, узнал тебя… Димка, хм, его выгнали из квартиры, он там что-то учудил и затопил вниз три квартиры, всю нашу аппаратуру забрали у него, он пока в нашем офисе на «Беллорусской» живет. Пиши телефон.
— Алло, Димка, привет. Наконец-то, неудачник гребан-ный!.. А я у Игоря. У Гусинского… Нет, однофамилец просто. А ты Полину помнишь, к нам приходила. Та самая. Х-ха-ха… Когда пойдем в ресторан «Русскому цара»?!
— Так плохо после проститутки! — вдруг сказал он. — Просто пиздец, гораздо хуже, чем если бы никого не было вообще, никакой женщины, нетуже сил переживать это… — отрешенно говорил он.