Поль Гаден - Силоам
Они сделали еще два шага, и вдруг шум потока обрушился на них. И этот шум тоже расширил тишину; он расширил одиночество; и им пришлось заполнить пустоту, еще остававшуюся между ними.
— Симон…
— Да…
Звук его голоса замер в волосах Ариадны.
— Вы еще думаете о нашем садике?
— Да…
— И вы были бы счастливы?..
— Да…
— Как сегодня?
— Как сегодня.
— Вы не хотели бы быть счастливее?
— Чем сегодня?
— Чем сейчас, когда я говорю с вами.
Он поднял голову и долго смотрел на нее, прежде чем ответить.
— Не думаю, — сказал он. Вздохнул, снова посмотрел на нее. — Нет. Не более, чем сейчас. Я не могу… Я не могу!.. — сказал он, слегка повысив голос. Отодвинулся от нее, чтобы лучше ее видеть. — Счастье — это видеть вас, Ариадна…
— Но вы дрожите, — сказала она мягко, беря его за руку. — И у вас на щеке слезинка.
— Я плачу от счастья…
— Разве от этого плачут, Симон?
— Иногда…
Они замолчали.
— И вы никогда не соскучитесь? — спросила она вдруг.
— В садике? Нет… Вы же знаете, — добавил он, — первой соскучилась Ева…
— Но что бы вы стали делать?
— Я же сказал вам: счастье для меня — видеть вас… Смотреть вам в глаза…
Она подняла к нему лицо, почти неподвижное, и он смотрел на нее. Их голоса были не громче вздоха.
— Что вы видите в моих глазах?..
— То, что вижу, когда смотрю на распустившуюся маргаритку с позолоченным глазком и с лучиками голубых ресничек.
— И что вы там видите?
Он поколебался, почувствовал, что сердце забилось сильнее.
— Жизнь! — сказал он.
Теперь почти каждый вечер они встречались на этой дороге в Опраз, куда столь часто он ходил один. Дорога в этот час словно не была связана с землей, и оба чувствовали, будто сами оторваны ото всего. Ему казалось, что они всегда жили ради этой минуты, когда встречались вот так, почти в другом мире; и они сознавали, что всегда знали только это: эту ночь, когда они могли наконец глядеть в лицо друг другу и когда их лица превращались всего лишь в свет.
На каждый вопрос, что задавал ей Симон, Ариадна давала точно такой же ответ, какой могли бы дать ему поток или лес, с уверенностью, простотой, говорившими об отсутствии в ней всяких противоречий, порожденными безмятежной силой, соседствующей с великими, живыми силами, окружавшими их, в безмолвном вращении звезд. Она самым простым, самым точным образом постигала красоту мира и повседневные детали существования. Она инстинктивно находила для своих движений и слов нужные ритм и звучание. Когда, вернувшись к своему одиночеству, вытянувшись под одеялами, Симон заглядывал внутрь себя, он понимал, что Ариадна стала законом его жизни.
На следующий день он снова видел ее, и каждый раз дрожал от того же счастья, видя, как ее тень отделяется от ледяного вала, чтобы подойти к нему. У них не было времени уйти далеко. Они шли сначала до поворота, туда, где кончался лес и откуда видно было всю долину. Дорога перед ними поднималась все прямо, потом поворачивала; и снова вдалеке острая тень леса упиралась в крепостные валы Арменаза. Весь пейзаж несся в едином порыве взвившейся к небу стрелы, словно наметил себе целью одну из блестящих точек, подрагивавших в синей выси.
Потом на них надвигался поток со своим густым грубым голосом, как накануне, сразу же за поворотом; по мере того как они приближались, его голос становился громче, чтобы снова подтвердить то же самое — то же, что и наискось поднимающийся большой лес; ибо вопль потока несся параллельно этому бесконечному восходящему движению, которое совершал лес, в одиночку, вызвездив свои верхушки, упираясь во все те же гранитные скалы. Голос потока, казалось, лился по этой восходящей линии, по этой нити, протянутой в бесконечность, словно она была голосом самого леса.
Да что там, этот голос действительно исходил из леса! Прежде чем достичь ушей тех, кто поднимался по дороге, он обегал все его тенистые просторы, и его рокот сначала спускался сверху и раздавался на пустынных пространствах, к которым лес стремился изо всех сил. Поток ворочал своими струями камни, некогда принадлежавшие этой высокомерной гряде и бывшие ее частью. А камнями он разрыл землю, столь долго принадлежавшую одному лесу, и вылизал корни всех тех деревьев, что ночь превращала в одно огромное существо, с которым поток сливался, наделяя его своей жизнью.
Поток протекал под дорогой; его переходили по маленькому каменному мостику: наклонившись, во тьме можно было разглядеть поблескивающий след воды. Здесь Ариадна всегда останавливалась; она стояла, облокотившись на каменный парапет, ее ниспадающие волосы смешивались с этой тьмой, этими отблесками, этим рокотом. Она произносила слова, которых Симон не слышал.
Однажды вечером, придя сюда и услышав легкий вскрик Ариадны при виде воды, Симон остановился, пронзенный душераздирающим чувством. Ведь поток не был ему чужим. Его голос был первым голосом, который Симон услышал в Обрыве Арменаз. Он вдруг вспомнил, со странной ясностью, свой первый разговор с Жеромом, когда тот сказал ему: «Послушайте!..», и он услышал из-за тумана невидимый шум. Он вспоминал обо всех тех летних ночах, когда он внезапно просыпался и долгими часами лежал без сна, понемногу различая в том, что принял за тишину, ровный, мощный и глухой рокот этого голоса, словно сообщавшего ему что-то, приказывавшего ему ждать. Он вспоминал обо всем этом, о чем уже забыл и что словно уже принадлежало прежней жизни, стало пройденным этапом. Он обернулся и, увидев рядом с собой Ариадну, склоненную над сияющей водой, струящую во тьму неиссякаемые волосы, чей тихий ручей сливался со струями потока и ночи, понял, что действительно преодолел какой-то этап, что действительно что-то изменилось, — как если бы жизнь наконец явила ему ранее невидимую сторону своего лица.
Они остановились, не решаясь пересечь этот длинный звучный шлейф, сознавая, что достигли какого-то священного предела — возможно, того, что существует у всякой радости. Но если пойти дальше, станет видно, что пейзаж по-прежнему, сквозь ночь, сигналит самому себе размашистыми жестами, выписывает фигуры то тут, то там, оставляя знаки. Природа приковывала внимание. У ночи была своя манера показывать, предлагать себя, становиться на ваш уровень, спускаться к вам с охапками холодных лучей, таких близких, что достаточно было протянуть руку, чтобы сорвать их. Небо пользовалось любым просветом, простой неровностью в линии горизонта, чтобы простереться до самой земли со всеми своими звездами и заполнить перламутровыми огнями открытое пространство. Тогда казалось, что стоит немного подняться, сделать еще несколько шагов по дороге, — и можно будет пройти по всем этим звездам, как по цветущему весеннему лугу. Но не было нужды ни подниматься, ни спускаться, ни переходить на другое место. Не было нужды идти по дороге до самого ее конца, вступать в другое крыло леса, такого прямого, напряженного, перечеркивавшего небо яростной чертой. Нет, достаточно было сказать себе: там дальше лес; еще дальше — просвет в лесу, откуда, на другом конце долины, виден Монкабю, так, как его не видно больше ниоткуда. Не обязательно было даже думать обо всем этом; нет, лучше всего было подняться к дереву. Но даже не обязательно было подниматься к дереву: достаточно было остановиться возле потока, как они сделали в тот вечер, и сказать себе: несколькими шагами выше, за поворотом, — дерево…
«Там дерево», — подумал Симон и посмотрел на Ариадну. Она слегка перегнулась через каменный парапет и, чувствуя, что он позади нее, выпрямилась, словно чтобы поцеловать его. Но он только взял ее лицо в свои ладони, с нежностью, удалявшей ее от него.
— Почему? — прошептала она, слегка удивленно.
Он смотрел на нее пристально, прямо в глаза.
— Это не обязательно, — сказал он шепотом. — Чудо в том, что вы здесь…
Он не мог отвести глаз от этого лица, сиявшего в темноте слабым, но ничем не омраченным светом.
— Мы придем сюда завтра? — спросила она.
— Да.
— А послезавтра?
— Да.
— А после?
— Да… Всегда одно и то же… Вы и этот поток — поток, который всегда меняется и всегда остается одинаковым… Уметь найти прелесть в повторении, — сказал он, — значит быть Богом…
Она не пошевелилась, не отвела глаз, но он понял, что она согласна с ним. Затем она спросила:
— Вы не устанете, Симон?..
— Не уставать, не знать пресыщения, — сказал он, — когда каждая вещь каждый день выглядит в наших глазах, как новая, — значит жить божественной жизнью…
Они оба оперлись на каменный парапет, а поток у них на глазах рисовал серебристый след, от которого исходил радостный шум, похожий на вздох удовольствия.
— И… вы не желали бы ничего больше? — спросила она.
Он нежно положил руку на шею Ариадны и провел ею до основания волос. Ему хотелось прикоснуться к ним губами, но он лишь гладил их рукой, чувствуя в них существо, похожее на него, жизнь, равную его собственной, биение чудесного пульса вселенной, подобного божественному дыханию. Он знал: что бы ни случилось, он никогда не будет считать Ариадну своей. Для него не может быть и речи о том, чтобы взять ее, поступить, как захватчик, — нет, только объединиться вместе с ней с этой силой, с этой божественной мудростью, пред которыми они оба внутренне распростерлись. Никогда он не чувствовал этого с такой ясностью. Но выразить это было невозможно. Однако она словно ждала ответа. Тогда он слегка наклонился к ней и, вдыхая аромат ее волос, сказал: