Игорь Губерман - Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Тут заявился мой начальник. Техникум кончал он в городе, в поселке слыл интеллигентом, собирал библиотеку, неустанно помнил, что я по образованию инженер, поэтому был сдержанно лоялен (останься я тут навсегда, мог стать начальником над ним).
— По жалобе я к вам приехал, Мироныч, — сказал он, не обращая внимания на пьяный храп напарника. — По коллективной жалобе. Малярши жалуются, что ты в рабочее время читаешь книги.
— Вот ведь суки, — изумленно ответил я. — У них же все в порядке. И освещение, и все насосы. Я сразу все им делаю и исправляю.
— На это жалоб нет, — сухо сказал начальник. Ему было лет двадцать пять, по возрасту он в сыновья мне годился. — Но на работе не положено читать, вот они жалобу и написали.
Все слова, которые во мне кипели, я проглотил. На это ушло минуты две. Я в ссылке был. Чуть что не так, нас возвращали в лагерь.
— Хорошо, — ответил я. — Больше читать не буду.
От моей покладистости (правильней покорностью ее назвать) начальник мой оттаял и сказал мне дивные слова сочувствия:
— Уж лучше бы ты пил, Мироныч!
Психологические защиты помогают нам путем истолкования гораздо легче переносить такие досадные жизненные неприятности, как:
чужую широту, великодушие и щедрость (легко досталось, продувают чужое, ищут престижа, слепые моты);
чужие альтруизм, доверчивость, прямодушие, терпимость, доброту (глупые, неосмотрительные, легкомысленные и мягкотелые люди);
чужой успех, удачу, достижение (дуракам везет, рука руку моет, слепа фортуна и поэтому несправедлива, он вообще-то не без способностей, но зато ничего не умеет делать руками).
Психологические защиты всегда находят (как вода — дырочку) путь к утешению и оправданию, путь к облегчению душевных мук и угрызений совести. Так мне один знакомый сообщил: он прекрасно понимает, что прелюбодейство — это грех, но видишь ли, сказал он, существует иерархия грехов. И грех гораздо более тяжелый — самоубийство. А жить без женщины я просто не могу, жену никак я не найду, поэтому, чтоб не было соблазна уходить из жизни, я предпочитаю меньший грех. Мудрец, подумал я и мысленно снял шляпу перед хитроумием защит.
Они незамедлительно включаются, едва лишь постигает нас чувство вины и начинаются душевные страдания, — другое дело, что найти нам оправдание и утешение, вернуть покой и равновесие они порой могут не сразу.
Мне рассказал знакомый психиатр про одну свою давнюю пациентку, сильно немолодую женщину с тяжелой и очень стойкой депрессией. У нее был муж, она последние несколько лет свирепо травила его упреками, скандалами ни из-за чего, унизительными оскорблениями и мелочной грызней. Однажды он не выдержал и покончил с собой. Сделав это нарочито демонстративно, прямо при ней. И женщина впала в тяжелейшую депрессию. И никакие слова, никакие лекарства ее не брали. Поместили ее в клинику, где она лежала, бездумно и отрешенно глядя в потолок. Но в полном рассудке. Путь к жизни нашли защиты. Однажды больную навестила ее давняя подруга, и в вялом разговоре вдруг больная как-то мельком и спокойно спросила:
— Слушай, я что-то забыла — как звали последнюю любовницу моего Микаэля?
Подруга в ужасе посмотрела на нее — но вопрос был задан так походя и так легко — значит, знала и она, а не только все знакомые.
— Мара ее звали, — ответила подруга. — А ты, значит, догадывалась?
— Да, конечно, — так же просто ответила больная. — Я только начала забывать имена, потому и спросила. А предыдущая была ведь Лиля, правда?
— Нет, про Лилю я не знаю ничего, там была еще такая Софа, эту помню, — ответила подруга, не подозревая ничуть, что это подсознание больной искало наугад оправдание былой жестокости, искало, как избыть чувство вины, — и вот нашло в неведомых ранее фактах былой жизни.
— Ну ладно, — вдруг сказала эта женщина, пролежавшая в мертвенной неподвижности много месяцев, — я навалялась тут достаточно, поехали домой. Ужасно хочется всех повидать и сходить в наше с тобой кафе. Сперва только переоденусь. Что сейчас носят?
Депрессия отпустила ее мгновенно. Ибо инстинкт жизни могуч неимоверно, именно на него работают в нас изощренные защиты.
Нет, я всего, что накопал, впадая в психоложество, перечислять не буду. Поскольку и религию любую легко и соблазнительно с такой же точки зрения рассмотреть — тогда выходит, что и в самом деле это опиум. Вера в посмертное воздаяние по справедливости столь же целительна душе, как упование неоцененного художника на благодарный вкус потомков. И вся-то наша жизнь становится защитой от нее. А мечты, иллюзии, фантазии? Идеи о всеобщей справедливости и торжестве добра над злом?
В итоге очень грустная мысль пришла однажды в мою грустную голову и с тех пор отказывается ее покидать. Мы почти полностью бессильны перед временем, в котором живем. И если появляется вдруг в истории Ленин, Сталин или Гитлер, означает это, что созрело массовое сознание для его гнусного триумфа. И тогда с отдельным человеком можно сделать что угодно. Как бы этот человек ни был зряч — он один. А миллионы остальных смирятся вмиг со всем, что происходит, благодаря целительным психологическим защитам. И никаких тут средств или рецептов посоветовать я не могу, поскольку человек, а не аптека.
Психологические защиты работают не только на покой, не только стирая и утихомиривая в нас тревогу или страх, не только умеряя боль души и угрызения совести, но и на добычу радости, гордости, утоленности и осмысленности существования. Отождествление себя, душевное слияние с большинством, примыкание к силе сперва приносит ощущение безопасной растворенности, а вслед за тем — разнообразные удовольствия. Тогда переживаются как личные успехи видных членов этого большинства: лидера, футболиста, воина, даже удачливого проходимца. Искренне сопереживается успех любого из представителей этого «мы». И тогда не важно, что я маленький человек, наглухо задавленный жизнью, кое-как сводящий концы с концами, с безнадежно прочерченной уже судьбой, — не важно, потому что наши выиграли, мы можем всем задать перца, мы не рохли и недотепы, мы вон как в том и в этом уже далеко впереди всех остальных. Такая животворная (и пагубная одновременно) вовлеченность в гигантский карнавал истории немецкой и российской памятна всем поколениям, попавшим в эту мясорубку.
И тут я не могу забыть людей, по горло упоенных своей принадлежностью к избранному народу. Это чувство, становясь психологической защитой, помогает жить и сохранять горделивое достоинство такому количеству человеческого отребья, что чья-то мудрая давнишняя мысль: национализм есть последнее прибежище ничтожества — сполна исчерпывает тему. Но прибегают к этому доступному утешению и многие весьма достойные люди, терпящие разного рода житейские и творческие неудачи. Ибо внезапно и целительно их освежает понимание, что в этих неудачах — не они виной, а кто в них виноват — всегда находится.
Один приятель мой сочинял музыку, и я слышал от сведущих людей похвалы в его адрес. Но исполняли его сочинения не шибко, а в Союз композиторов он все никак не мог вступить, хотя об этом горячо мечтал (как многие самоучки, которые в этой формальности находят подтверждение тому, что состоялись). Я как-то у него спросил, за что и почему его туда не принимают. Может, он какой-нибудь забубённый авангардист?
— Да нет, — смутился он, — я объясню тебе, ты только на меня не обижайся, ты ведь знаешь, как я тебя люблю…
О продолжении я сразу догадался. Таким оно и было: выяснилось, что в Союзе композиторов сидели исключительно евреи, и прием моего русского друга был для них как нож в самое сердце. Я ни спорить с ним не стал, ни выяснять, ему ведь хорошо жилось с такой идеей. Но прекрасным оказалось развитие этого стандартного сюжета. Не пробив стену окопавшихся евреев, приятель мой уехал в Америку, и там его я встретил в том же угнетенном состоянии: ни музыку его не исполняли, ни вступить он не сумел в какое-то заветное содружество коллег.
— Опять евреи? — спросил я с полным пониманием трагедии.
— Да если бы, — ответил он. — Тут власть у гомосексуалистов.
Благословенны будь защиты, охраняющие наше самоуважение от гнусных посягательств реальности!
А нам, евреям, чувство избранности действительно веками помогало выжить и сохранить по мере сил свое достоинство, но когда стало оно вдруг предметом кичливой гордости у тех, кто лишь вчера менял фамилию и своего происхождения стеснялся, — остается лишь брезгливо промолчать.
Здесь нам по жизни как-то часто попадался один мелкий мужичонка, мы в домашних разговорах иначе как шмендриком его не называли. Он порою подходил к моей жене в университете и что-нибудь повествовал. Он ярым сделался в Израиле евреем-патриотом. Многие такими сделались на этой земле (в чем есть естественное счастье), но имеют разум и вкус не афишировать своих ощущений. А шмендрик как-то к Тате подошел и возбужденно сообщил: