Габриэль Маркес - Жить, чтобы рассказывать о жизни
Самым прилежным он выхлопотал стипендии, чтобы они могли учиться в официальных школах. Одна из них потом работала медицинской сестрой в больнице де Каридад в течение многих лет. Хозяйке он подарил дом. И это плачевное дошкольное учреждение до своего естественного исчезновения имело соблазнительное название: «Дом девочек, которые укладываются в постель от голода».
В первую мою знаменательную ночь в Барранкилье мы отдали предпочтение исключительно дому «Ла Негра Эуфемия» с огромным внутренним зацементированным двором для танцев, среди густолиственных тамариндов, с шалашами по пять песо в час, столиками и стульями, окрашенными в яркие цвета, по которым прогуливались по желанию авдотки. Эуфемия, монументальная и почти столетняя старуха, лично принимала и выбирала клиентов на входе за письменным офисным столом, единственным инструментом — необъяснимым! — на котором был огромный церковный гвоздь. Девочек она выбирала сама, руководствуясь их воспитанностью и природной привлекательностью. Каждая брала себе имя, которое ей нравилось, а некоторые предпочитали то, что им предложил Альваро Сепеда из-за своей страсти к мексиканскому кино: Ирма Ла Мала, Сусана Ла Первеса, Вирхен де Медианоче.
Невозможно было разговаривать при карибском оркестре, играющем во всю громкость новые мамбо Переса Прадо и набор болеро, чтобы забыть плохие воспоминания, но все мы были мастерами орать во всю глотку. Тема вечера, которую подняли Хермен и Альваро, касалась общих компонентов романа и репортажа. Они были восхищены Джоном Херсеем, только что предавшим гласности новость про атомную бомбу Хиросимы; я предпочитал как журналистское прямое свидетельство «Дневник чумного города», пока остальные мне не разъяснили, что Даниелю Дефо было не более пяти или шести лет, когда была чума в Лондоне, которая и послужила ему образцом.
Этим путем мы пришли к тайне «Графа Монте-Кристо», по которому мы трое шли, увлекая за собой прошлые споры о загадках классических романов. Как Александру Дюма удалось сделать так, что один персонаж невиновный, необразованный, бедный и заключенный в тюрьму без причины, смог сбежать из неприступной крепости, превратившись в самого богатого и просвещенного человека своего времени? Ответ был таков, что когда Эдмонд Дантес попал в замок Ив, там уже был заключен аббат Фария, который передал ему в тюрьме суть своей мудрости и раскрыл ему то, что ему недоставало знать для его новой жизни: место, где были спрятаны невероятные драгоценности, и способ устроить побег. То есть Дюма соорудил двух различных персонажей и затем поменял им судьбы. Таким образом, когда Дантес убежал, один персонаж был внутри другого, и единственное, что у него осталось от него самого, было тело хорошего пловца.
Херман знал точно, что Дюма сделал своего персонажа моряком, чтобы он смог освободиться из холщового мешка и доплыть до берега, когда его кинули в море. Альфонсо, эрудированный и, без сомнения, самый язвительный из всех, возразил, что это не было гарантией ни для чего, потому что шестьдесят процентов команды Христофора Колумба не умело плавать. Ничего ему не доставляло столько удовольствия, как подсыпать перца, чтобы лишить кушанье привкуса всезнайства. Вдохновленный игрой в литературные загадки, я начал пить сверх всякой меры тростниковый ром с лимоном, который другие пили глоточками, смакуя его. Резюмировали мы нашу беседу выводом, что способность умело обращаться с фактами у Дюма в том романе, а возможно, и во всем его творчестве, была больше от репортера, чем от романиста.
В конце мне было уже ясно, что мои новые друзья читали с такой пользой как Кеведо и Джеймса Джойса, так и Конан Дойла. Они обладали неиссякаемым чувством юмора и были готовы провести целую ночь, распевая народные песни или читая наизусть без запинок лучшую поэзию Золотого века. Разными путями мы пришли к согласию, что вершиной мировой поэзии являются «Стансы на смерть отца» дона Хорхе Манрике. Вечер превратился в восхитительный отдых, который покончил с последними предрассудками, способными помешать нашей дружбе.
Я чувствовал себя так хорошо с ними и жутким ромом, что я снял смирительную рубашку застенчивости. Сусана Ля Перверса, в марте того года выигравшая танцевальный конкурс на карнавалах, вытащила меня танцевать. Прогнали кур и авдоток с площадки и окружили нас, чтобы подбодрить.
Мы танцевали мамбо номер пять Дамасо Переса Прадо. С энергией, которая била через край, я завладел мараками на помосте тропического ансамбля и пел без перерыва больше часа болеро Даниэля Сантоса, Агустины Лара и Бьенве-нидо Гранда. По мере того как я пел, я чувствовал себя освобожденным свежим ветром свободы. Я никогда не узнал, трое друзей гордились мной или стыдились меня, но когда я вернулся за стол, они приняли меня как своего.
Тогда Альваро приступил к теме, которую другие не обсуждали никогда, — теме кино. Для меня это была спасительная находка, потому что я всегда относился к кино как к вспомогательному искусству, которое питалось больше театром, чем романом. Альваро, наоборот, воспринимал его в известной степени, как я — музыку: искусством для всех.
Уже на рассвете Альваро, балансируя между сном и опьянением, ловко, как искусный таксист, управлял автомобилем, забитым последними книгами и литературными приложениями «Нью-Йорк тайме». Мы оставили Хермана и Альфонсо в их домах, и Альваро настоял на том, чтобы отвести меня к себе, чтобы я познакомился с его библиотекой, которая покрывала три стороны спальни до самого неба. Он указал на них пальцем, проделал полный оборот вокруг себя и сказал мне:
— Это уникальные писатели всего мира, которые умеют писать по-настоящему!
Я находился в состоянии возбуждения, которое меня заставило забыть, что вчера я ничего не ел. Алкоголь во мне был еще силен, приводя в состояние благодати. Альваро мне показал свои любимые книги на испанском и английском языках и говорил о каждой из них охрипшим голосом, с взъерошенными волосами и сумасшедшими глазами, еще больше, чем когда-либо. Он рассказал мне об Асорине и Сарояне, двух своих идолах, об их общественной и частной жизни, которых он знал до трусов. Впервые я услышал имя Вирджинии Вульф, он называл ее: старуха Вульф, как и старик Фолкнер. Мой восторг его воодушевил до бреда. Он схватил стопку книг, которые показал мне как свои любимые, и вложил мне их в руки.
— Не будьте дураком, — сказал он мне, — уносите все, а когда закончите читать их, мы найдем их там, где вы будете.
Для меня они были необъяснимым богатством, которое я не решился подвергать риску потерять, не имея даже ничтожной халупы, где их хранить. Наконец он смирился с тем, что подарил мне испанский перевод «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вульф, с безапелляционным прогнозом, что я выучу ее наизусть.
Светало. Я хотел вернуться в Картахену на первом автобусе, но Альваро настоял на том, чтобы я поспал на кровати, соединенной с его.
— Что за черт! — сказал он на последнем дыхании. — Оставайтесь жить здесь, и завтра мы раздобудем великолепную работу.
Я вытянулся одетый на кровати и только тогда почувствовал в теле тяжесть быть живым. Он сделал то же самое, и мы проспали до одиннадцати часов утра, когда его мать, обожающая и боявшаяся Сара Самудьо, постучала в дверь сжатым кулаком, испугавшись, что единственный в ее жизни сын умер.
— Не обращайте внимания, маэстро, — сказал мне Альваро сквозь сон. — Каждое утро она говорит одно и то же. Тяжело то, что день наступит на самом деле.
Я вернулся в Картахену с видом человека, который открыл мир. Застольные беседы в доме семьи Франко Муньеры были теперь не со стихами Золотого века и «Двадцатью поэмами о любви» Неруды, а с абзацами «Миссис Дэллоуэй» и бреднями ее нахального персонажа Септимуса Уоррена Смита.
Я вернулся другим, беспокойным и угрюмым до такой степени, что Эктору и маэстро Сабале я показался сознательным подражателем Альваро Сепеды. Густаво Ибарра, с его участливым карибским сердцем, позабавился моим рассказом о ночи в Барранкилье, между тем как открывал мне, правда, в час по чайной ложке, греческих поэтов, каждый раз все более углубленно, за исключением Еврипида, которого ценил, но мне так никогда и не открыл свои суждения о нем.
Он мне открыл Мелвилла. Литературное деяние Моби Дика. Грандиозную проповедь об Ионе, для обветренных китобойцев во всех морях мира под огромным сводом, сооруженным из грудной клетки кита. Он одолжил мне «Дом о семи фронтонах» Натаниела Готорна, который оставил во мне отпечаток навсегда. Мы замыслили вместе теорию о роковой неизбежности ностальгии в скитаниях Улисса, Одиссея, в которой мы потерялись безвыходно. Полвека спустя я встретил эту теорию в виртуозном тексте Милана Кундеры.
В тот же самый период состоялась моя единственная встреча с великим поэтом Луисом Карлосом Лопесом, более известным как Одноглазый, который изобрел очень удобный способ быть мертвым, не умирая, и похороненным без погребения и надгробных речей. Он жил в историческом центре в историческом доме исторической улицы дель Таблон, где родился и умер, никого не побеспокоив. Он виделся с небольшим количеством постоянных друзей, между тем как его слава великого поэта росла при его жизни, как растет только посмертная слава.