Виктория Токарева - Можно и нельзя (сборник)
Нависла пауза. У Романовой заледенела кровь. Ничего не надо — ни любви, ни счастья, ни победы над Востряковой — только бы не психушка. Он и в самом деле сойдет с ума. Ему немного надо.
— Леня! — взмолилась Романова. Она вдруг вспомнила, как его зовут. — Леня, подумайте! Я клянусь вам, я никому не расскажу. И если хотите, я даже не подойду к вам больше.
Романова незаметно для себя перешла на вы. Это «вы» было как бы началом отчуждения. Они едва знакомы. А если надо — то и вовсе не знакомы.
— Вы посидите один, за столом, в автобусе. Обдумаете все хорошенько. А в последний день — решите. Захотите — уйдете. Или останетесь…
Романовой казалось: если она потянет время, она выиграет.
Если ребенок стоит на краю и есть несколько секунд, то можно, подкравшись сзади, схватить его за плечи и сдернуть с подоконника. Пусть он испугается и даже ушибется. Но будет жив.
— Леня. — Романова нашла его зрачки и через них стала стучаться в душу. — Леня… Пожалуйста…
— Ну хорошо, — сухо сказал Раскольников. Он не открыл дверь в свою душу и сказал это как бы из-за двери. — Хорошо… ВСЕ.
Романова выдохнула напряжение. Расслабилась. В ней все осело, как весенний снег.
Маша заказала мороженое с живыми ягодами.
Маленький оркестрик запел песню. Оркестрик состоял из двоих: мандолина и аккордеон.
Эта песня была известна в России. Но по-итальянски она звучала иначе, и чувствовалось, что итальянские слова гармонично сплетаются с мелодией, а русские — не гармонично.
Романова сидела в блаженном каком-то состоянии, как после родов, после боли и опасности. Внимала песне, и эта песня проникала в самые кости и отзывалась в них. Включился художник. Независимо от Романовой начинало работать воображение — она мысленно накидывала на холст: два музыканта с черными усами, треугольник мандолины, квадрат аккордеона, рты в форме буквы «о», страждущий профиль человека с крылом песчаных волос и две распростертых руки Романовой. Надо всем — руки, руки, руки…
Хорошо можно написать только то, что прошло через тебя. Прошло насквозь. Через сердце. Навылет.
— Боже мой… — с тоской сказала Романова. — Как я когда-нибудь это напишу…
— Все вы такие… эгоисты и сволочи, — неожиданно заключила Маша. — Все самое ценное бросаете в костер.
Романова догадалась: «вы» — это Антонио. Ее муж. Журналист. Не считается ни с чем во имя своей профессии. Все самое ценное — в костер. И Маша — в костер.
— Но мы же не для себя, — сказала Романова. — Мы жжем костер для людей. Чтобы грелись.
— Вот именно, что для себя. На других вам плевать.
Маша тоже недовольна жизнью, но скрывает от соотечественников. Никто не счастлив. И нигде.
— А до каких часов работают магазины? — спохватилась Романова.
Маша посмотрела на часы:
— У нас еще есть полчаса.
— Пойдешь с нами? — Романова обернулась к Раскольникову.
— Нет. Я не люблю магазины. Я вас здесь подожду.
— Мы быстро. Туда и обратно. А то я с твоими перемещениями без платья останусь.
Он промолчал.
«Обиделся, — подумала Романова. — И черт с тобой». Он вдруг надоел ей сильно и мгновенно, как головная боль. Захотелось встать и уйти, и купить новое шикарное платье, и зашагать в нем по Италии, как хозяйка жизни, а не раба любви. Жертва чужой авантюры…
Времени было мало, нервы издерганы, поэтому Маша и Романова спешили, нервничали, мерили, снимали, опять мерили и судорожно стаскивали через голову одно платье за другим. Лавочка была маленькая, примерочная тесная, и все кончилось тем, что купили дорогое платье — дороже, чем планировала Маша. От этого настроение у нее упало. И когда вышли из лавочки — обе молчали, переживая второй шок за сегодняшний день.
Своих денег у Маши не было, значит, она залезала в карман мужа и, значит, придется объясняться. Антонио — жаден до тошноты, и разборка займет неделю.
— Я в Москве отнесу деньги твоей маме, — сказала Романова.
Она шла в новом платье, почти таком же, как у хозяйки ресторана, а старое несла в пакете. Она хотела поразить Раскольникова. Он увидит ее в новом платье и скажет: «Я не собирался любить тебя, это не входило в план. Но я влюбился. И поэтому я остаюсь. Я остался только из-за тебя…»
Маша подумала с удовлетворением, что она не потеряла деньги, а как бы перераспределила капитал, сделала подарок своей маме. Она ведь должна помогать маме, живущей в социализме и дефиците, а попросту — в нищете. Но Антонио безразлично, куда уходят деньги — на подругу или на маму. Они УХОДЯТ от него и машут на прощание рукой.
— Как ты думаешь, он не сбежал? — заподозрила Романова.
— Да нет. Он струсит. Он трус.
— Почему? — удивилась Романова.
Сбежать в чужой стране — поступок почти героический.
— Если решил уйти, зачем тебе сказал? Зачем он на тебя это повесил?
— А зачем?
— Чтобы не тащить одному. Это — тяжесть. А вдвоем легче.
Маша помолчала, потом добавила:
— Все они эгоисты и сволочи.
Вышли на площадь. Раскольникова не было.
— Ушел, — сказала Романова. В ней все рухнуло.
— Он в гостинице, — убежденно возразила Маша. — Спать лег.
По площади летали голуби. Индусы продавали свою продукцию, которая была разложена прямо на асфальте: платья, бусы, фигурки из сандалового дерева.
Между людьми и платьями ходил наркоман, курил свою наркоманскую самокрутку, жадно затягиваясь. Он был в кожаном пальто, надетом на голое тело, длинноволосый блондин, отдаленно похожий на Раскольникова, но красивее. Крупнее. Просто красавец.
«А где его мама?» — подумала Романова. Все заблудшие люди казались ей детьми.
В середине площади странный парень в набедренной повязке выполнял йоговские упражнения, складываясь и разгибаясь, как гуттаперчевый мальчик. Глаза его смотрели странно, казалось, видели другое, чем все, — и Романова поняла, что он тоже под кайфом, под мощной дозой.
Возле собора спиной к стене сидели трое нищих: старушка, женщина и девочка. Бабушка, дочка и внучка. Три поколения.
— Пусть у нас тоталитарный режим, — сказала Романова. — Но нищие так не сидят и наркоманы не разгуливают.
— У нас есть ВСЕ, — сказала Маша. — И нищие. И наркоманы. И гении.
— Я вернусь в гостиницу, — решила Романова.
— Пойдем поужинаем, — предложила Маша. — От того, вернешься ты или нет, ничего не изменится.
Маша потратила большие деньги на платье. А теперь готова платить за ужин. Все равно разборка. Все равно терпеть. Семь бед — один ответ. Антонио дал ей много: себя в свои сорок лет, Италию, Рим. Точку на горе с серебряной зеленью шатра и терракотом черепицы. Но Антонио обладал талантом сунуть ложку дегтя в бочку меда, и уже не нужен тебе этот мед, воняющий дегтем. И что толку от этой бочки… Но Маша давно заметила — за все приходится платить. Как за платье. И чем больше получаешь, тем дороже плата.