Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»
Тошна, душна, самой себе невыносима сегодняшняя Россия. Падающего толкнуть — норма, оскорбить женщину, инвалида, ребенка — норма; убийство — доблесть, милосердие — трусость. Такого растления давно не было — со времен, пожалуй, предыдущей гражданской войны. Как ее ни романтизировали, сколько ни снимали кинематографических финалов с четырьмя всадниками на фоне восходящего солнца, тихо напевающими «Бьют свинцовые ливни, нам пророча беду», — кровь, грязь, а главное — мертвенная бесплодность этой войны очевидны были всем, кто о ней всерьез думал. Конечно, было и вдохновение, и счастье кратковременной свободы, и восторг строителей нового мира — все это отблеском легло на страницы «Чапаева» и даже «Конармии», — да только утопистов выбили первыми. Остались одни Курдюковы, составляющие большинство победителей во время всякой войны. По крайней мере — гражданской. И жить вместе они по-прежнему не научились — это еще одно доказательство, что гражданской войны в России не было. Была бойня, в которой поучаствовали все. Ведь один из главных итогов гражданской войны всегда сводится к тому, что люди преодолевают исходное противоречие, смиряются, начинают жить вместе… А в России вслед за «Незабываемым 1919-м» наступили столь же незабываемые 1937, 1949, 1963, 1993, далее везде. Боен будет еще много, и слава Богу, что пока существует виртуальное пространство, где они развертываются бескровно. Но что-то подсказывает мне, что и это ненадолго.
А гражданской войны не будет, не надейтесь. Для гражданской войны, как и для гражданского общества, нужны граждане.
№ 19(36), 8 октября 2008 года
Бессмертный грех
Как известно, заповедь на самом деле одна — «НЕ» с глаголами пишется отдельно. Все остальное — примеры.
Грех, если серьезно, только один. Все прочие им обусловлены. Я говорю о гордыне, во всяком случае, о том, как я ее понимаю. Гордыней в моем понимании называется такое состояние, в котором ты полагаешь себя вправе решать — кому быть, а кому нет. Иными словами, это сознательное и целенаправленное делание мерзостей в надежде, что Бог тебя остановит; а если не остановит, то его и нет.
Зло только тогда и зло, когда совершается в здравом уме и твердой памяти, с заранее обдуманным намерением, с точным осознанием всей глубины падения. В глубине души такой гордец полагает, что человеческие законы на него не распространяются, а в существовании божеских он не уверен. Полагаю, в глубине души он рассуждает так: если Бог есть и он меня сейчас разгвоздит, то это само по себе достаточный приз, и тогда быть разгвозженным не так уж страшно. Побочная мысль: ведь мы боимся чаще всего не того, что может с нами случиться (мало ли всего с нами случается за жизнь, никакой неодушевленный предмет не выдержит!), а того, что рану эту нам нанесет нечто недостойное, слабей и презреннее нас. Обида от возлюбленной — норма, почти радость, но от ничтожества, от мерзавца… Как у Валерия Попова: «Чем это тебя? — Это меня алмазом. — Ну, тогда нормально». Так вот, потерпеть от Бога — это их устраивает. Но все человеческое презирается априори.
Тут есть еще одна, особенная разновидность гордыни, предусмотренная заповедью «Не искушай Господа Бога твоего». То есть не выводи его из себя в надежде получить доказательство его существования. Не пытайся подчеркнутой добродетелью заслужить поощрение, не пробуй слишком изобретательной злобой разозлить его до нового Армагеддона. Гордыня и так наказуется — но с почти демонстративной скромностью, аккуратностью, без всякого громокипящего избытка: ты так громко набивался, и я тебя так тихо, так изящно… Вот как надо.
Есть знаменитый диалог: «Бог умер» (Ницше) — «Ницше умер» (Бог). Контраст интонаций здесь особенно разителен. Ницше орет, приплясывая, задыхаясь от соплей (писал «Заратустру», страдая инфлюэнцей, что зафиксировано в письмах): «Бог у-у-умер!» (В подтексте — ожидание: ну, сейчас он мне покажет. Гром, молния, вся красота тираноборчества.) Бог же убрал его тихо, даже как-то целомудренно, в психиатрической лечебнице. Он даже не сказал вслух: «Ницше умер». Он это подумал, и это произошло. А сформулировали уже люди: Бог вообще редко снисходит до личных формулировок. Его метод — подсказка, как говорила Ахматова, беру свою мысль и кладу рядом с собеседником.
Отличительная черта российской истории — периодическое появление людей, которые отменяли всех предыдущих. Это и был апофеоз гордыни: приходят и говорят: «Которые тут временные? Слазь!» На моей памяти таких сменилось несколько. Портретирование их — задача трудная и неблагодарная: есть грехи, упоминание которых не столь травматично. Скажем, прелюбодеяние. Или чревоугодие. Тоже хорошего мало, но, по крайней мере, не пахнет серой. А от гордыни ею разит, и прикосновение к ней никак не назовешь душеполезным. Трусость, конечно, тоже не подарок, но в традиционный перечень смертных грехов не включена, хоть булгаковский Иешуа и называет ее страшнейшим пороком: почему ее нет в аутентичном списке? Вероятно, потому, что она, собственно, не грех, то есть не результат злой воли; грехом является ее непреодоление, а это как раз форма гордыни. Нежелание поработать над собой, довольство результатом… Трусы — все. Но грешен тот, кто оставил себя как есть.
Так вот, гордыня. Я узнаю ее сразу — почему-то мне дарована особая чуткость именно на этот страшнейший грех: может быть, потому, что иначе я сам был бы ему подвержен. Но мне дано особое счастье — видеть ее во всей полноте и наглядности, во всей гнилой омерзительности. Гордыня ходит и отменяет окружающих: тебя не должно быть. Оттаптывается она всего на двух категориях населения: на самых слабых и самых сильных. Слабые для нее всего безопаснее, из них она собирает себе постамент. Сильные — всего опаснее: это потенциальные конкуренты, и их надо обезвредить сразу, противопоставив их силе свою наглость. Это как раз отличительная черта гордыни: она слаба и ни черта не может сама по себе. Но — наглость: вот в чем суть. Заставить других смотреть на себя ее ненавидящими глазами. Гордыня умеет подмечать чужие слабости. Ей кажется, что бить горбатого по горбу — признак силы. Собственно, вся она этим исчерпывается: горбатому по горбу. Вы говорите — нельзя? А я думаю — можно. Есть, конечно, интуитивный нравственный барьер, он всем вложен, это такая конструктивная особенность человеческого организма. Но его при случае можно сломать, прорвать, как девственную плеву: это происходит единственный раз и тоже болезненно. Процесс, главное, необратим и соблазнительно легок. Нельзя попрекать калеку его покалеченностью? Да что вы, запросто. Нельзя бить нищего? Кто вам сказал? Кто мне запретит? Нельзя измываться над старостью? А что вы со мной сделаете, если я вот сейчас попробую, и начну прямо с вашей?
У меня недавно в «Литературном экспрессе» случился спор с Басинским. Обсуждался один неприличный питерец.
— Да, неприличный, — согласился Басинский. — Но он нужен для того, чтобы мертвое умерло.
Вот с этим я не согласен категорически. Кто вам — и ему — сказал, что оно мертвое? От имени какой инстанции вкуса выступает это ходячее оскорбление вкуса? И если даже допустить, что ему, разливавшемуся в восторгах по поводу романа «Бегство облепихи» или как его там, дарован абсолютный вкус, — кто дал ему право использовать этот вкус как обух, в полном соответствии с фамилией? В том-то и общая драма всех одержимых гордыней: им просто нравится делать гадости, но ради легитимации этого сомнительного занятия они предпочитают выступать от имени нового времени, упраздняющего всяческую мертвечину.
Сидит кружок «бывших людей», которых и так уже теснит эпоха. У бывших свои маленькие радости: что-то вспоминать, что-то вырезать и наклеивать, как Юркун в последние дни. Приходит с улицы такое вот краснорожее будущее и говорит: освободите помещение, теперь здесь буду жить я.
Есть ли у него проекты относительно нового мироустройства? Есть ли какие-нибудь добродетели вместо этих, скомпрометированных и хрупких? Способен ли он сделать что-нибудь для блага — хотя бы собственного, про других молчим? Нет, ничего подобного. Он ни шиша не умеет и ни хрена не чувствует. Он просто любит говорить «освободите помещение». Вся его ослепительная новизна по сравнению с людьми старого образца заключается в том, что у него меньше моральных ограничений. Он разрешил себе чуть больше и вот — вошел. Через полгода он наворотит такого, что сбежит сам — либо его отсюда вынесут. Но в эти полгода он будет кутить по полной.
Так входит марксизм, упраздняя все самое тонкое и сложное. Так — ровно с теми же ухватками — входил впоследствии структурализм, не в пример более умный, но ничуть не менее решительно упразднявший все остальное. Гордыня обычно присуща людям малоталантливым, потому что у таланта другие радости.