Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2007)
По правде сказать, я не понимаю, как отец Иоанн собрал эти новеллы. Но среди словесной руды, отсеянной им, есть настоящие самородки. Читайте. И „будьте как голуби”: зернышки склевывайте, а камешки оставляйте и на автора не сетуйте. Мир Церкви — мир людей. И отец Иоанн напоминает нам об этом” — диакон Андрей Кураев ).
Михаил Пришвин. Дальний Восток (путевой дневник 1931 г.). Публикация Л. Рязановой. — “Рубеж”, Владивосток, 2006, № 6 (868).
Эта эксклюзивная публикация оформлена поразительного качества фотографиями Пришвина (из его снимков вообще, думаю, можно сделать отличный альбом, снимал он много). Некоторые записи стали историческими свидетельствами для краеведов (например, тот факт, что могильными плитами с разоренного Покровского кладбища выстлали мостовую на Светланской улице у гостиницы “Версаль”. Пришвин наткнулся там на плиту с именем своей — когда-то — невесты).
Дневник прокомментирован дальневосточными исследователями Нелли Мизь и Ириной Новоселовой.
Читать это и трудно, и интересно: приморские нравы, русские и китайцы, женьшень, олени, нищета, География имен, Власть цифры, Поэзия случая … И своеобразная пришвинская лирика — крепкая, образная.
“Много, много лет, отдаваясь впечатлениям от украшений поверхности земли, я, считая, что смотрю на лицо природы, лицо земли, очень удивлялся, почему после первых приятных впечатлений внимание к этому пропадает, а многие люди совсем даже и не обращают внимания. Через много лет я наконец-то понял, что это не лицо, а это у земли зад такой, а лицо…” И не сказано, какое лицо у земли.
“Зверей потому интересно наблюдать, что через них себя, то есть человека, понимаешь в глубине, без прикрас и обманов. И не знаю, верно ли это, но я постоянно при наблюдении держу такую мысль в голове: какое бы ни было в природе живое существо, где-нибудь оно сохраняется в человеке, если и не в физическом виде, то хотя бы в психическом. И это до того верно, что стоит назвать зверя, и сейчас же по нем видишь и человека. Скажете — ящерица — и сейчас же она является в виде человека, крокодил, бык, корова, волк, баран, змея, голубь, ласточка, курица, галка, воробей, улитка, <2 нрзб.>, комар, муравей, пчелка — все люди. Правда, есть целый ряд зверей, еще не открытых в человеке, например, песец, но стоит присмотреться к их жизни, и сейчас же открываются давно знакомые типы. Говорят, в глухой тайге есть деревни, где туземцы сотни лет из поколения в поколение занимаются охотой, кто на медведя, кто на белку, кто на оленя, кто на изюбря и лося, и все будто бы, кто из поколения в поколение медведем занимался, — сам стал походить на медведя, кто белкой — на белку, кто лосем — на лося.
А что уж наверно знают в деревнях, что и старые люди, в особенности женщины, ужасно начинают походить на галок, сов, ворон”.
Алексей Реутский. Жизнь на ощупь. — “Нескучный сад”, 2007, № 1-2.
О Сергиево-Посадском детском доме для слепоглухонемых детей (существующем с 1962 года) и ежедневных впечатлениях священника домового храма прп. Сергия Радонежского — иеромонаха Мелитона.
Из заключительной главки статьи: “Обычно, когда видишь детей-инвалидов, в душе возникает протест. После посещения Сергиево-Посадского детского дома у меня было другое чувство, которое испытал, как оказалось, не я один. „Как в раю побывали”, — говорили студенты православного медучилища, ездившие к слепоглухонемым детям в гости. Откуда же взялось это „чувство рая”?” Из текста становится все понятно.
Ирина Роднянская. На натянутом канате. Судьба Георгия Оболдуева в поэзии. — “Арион”, 2006, № 4.
Об одном из самых таинственных поэтов XX века, умершем в 1954 году.
“Почему для Оболдуева и многих его современников — тех, кто старался не профанировать свой дар, независимо от степени остроты отношений с „режимом”, — вдруг стал „Поэзии язык / Эзотеричен” (по слову из поэмы „Я видел”)? Попытаюсь как-то влезть в шкуру тех, кто встал на этот путь. Все сколько-нибудь значительные поэты той эпохи (первая треть минувшего века), включая, разумеется, „крестьянских”, были людьми культуры, Оболдуев же — рафинированным человеком культуры. Дикость, нахлынувшая на страну вместе с утратившей корни, сдвинувшейся с оснований перемещенной массой, поспешно обучаемой тусклым материалистическим азам политграмоты, равно как и просто грамоты и примитивного этикета, — эта „культура бескультурья” (ликбез безлик) требовала некой реакции отторжения у держателей полноценного слова. Попадая в руки новых хозяев жизни, обучающих и обучаемых, „простые и высокие” слова теряли свое означаемое, свою глубину. Отныне можно было их осмеивать, можно было о них грустить как о невозвратном прошлом (Зощенко <...> делал и то и другое, Михаил Булгаков тоже — но в иной пропорции смеха и грусти), но невозможно было вынуть их из унизившего их контекста и пользоваться ими как ни в чем не бывало. „Живая жила взбесившегося слова” (Оболдуев — ср. с мандельштамовским „диким мясом”), эзотеричность и эксцентрика новой поэзии — парадоксальная, мутирующая реакция культуры на одичание и связанное с ним упрощение смыслов. (Нечто похожее происходило в поэзии андеграунда уже ближайших к нам времен в ответ на кондовую гладкопись официального стихотворства — реакция куда менее значительная по плодам.)
Конечно, это не единственное объяснение — есть и внутренняя усталость поэзии от прежних средств выражения, жажда преодолеть автоматизмы, уйти „вбок”, и соблазн восторжествовать над „новоречью” верхов и низов, присвоив ее как сырье, — но в отношении Оболдуева оно, это объяснение, кажется подходящим. От „варваров, / Которые грубы / В своем трогательном невежестве”, поэзия защищается „неуничтожимым качеством”, „какое своре дикарей — ни выдумать, ни выдрать начисто”. Варварская лира, при случае обращающаяся в оглоблю, стоит в обороне красоты („Слова и звуки, что цветы, / В стихах и музыках нарваны”), запечатывая слишком простые и доступные к ней подходы варварскими же средствами, „дичью” словесных и фразовых сдвигов.
У Оболдуева — в чем, как кажется, его особенность среди других, признанных великими, мастеров сдвига — даже не словесный ряд, а сама заявленная мысль, сколь бы ни была проста, кривит суставы, ненатурально изгибает спину”.
См. также рецензию Владимира Губайловского на изданное в прошлом году оболдуевское собрание стихотворений (“Новый мир”, 2006, № 11).
Виктор Санчук. Тот день. — “День и ночь”, Красноярск, 2006, № 9-10.
Поэт, переводчик и эссеист Виктор Санчук — не частый автор. За океаном он, кажется, сейчас водит трейлеры, и здесь и там печатается очень редко. Это странное, завораживающее, на первый взгляд, строго мемуарное эссе — о нью-йоркских событиях 11 сентября 2001 года. Получилась, кажется, особая какая-то проза, что-то вроде попытки припомнить старинный сон, навсегда врезавшийся в память самой моделью тотально изменившегося сознания-зрения. Состояние и ритм этой прозы похожи на описание клинической смерти, на особенный, разовый взгляд со стороны.
К “Тому дню” Санчука примыкает строго художественный (вот и разбери — строго или не строго!) рассказ Нади Хилтон “Право на последний звонок”. О том же самом дне. Я вспомнил, читая, что существуют аудиозаписи прощальных телефонных звонков из роковых самолетов (зафиксированные автоответчиками). Их, кажется, даже крутили в телеэфире. Не они ли, эти звонки, и были в тот день синонимом абсолютной сокровенности, интимности, исповедальности? Того, чего не должны слышать все?
Василий Секачев. Одиночество государя. Беседовал Андрей Кульба. — “Нескучный сад”, 2007, № 1-2.
Поразительное интервью научного сотрудника Института Европы РАН, историка и иерея Русской Православной церкви. Очень рекомендую: давно мне не приходилось читать столь взвешенного и вместе с тем убежденного в своей правоте мнения о личности и деятельности последнего русского императора.
Епископ Серафим (в миру Нобору Цудзиэ) Сендайский. Первыми Православие приняли самураи. Беседовала Алла Митрофанова. — “Фома”, 2007, № 1 (45).
“ — Каким же образом, на Ваш взгляд, можно объяснить современным японцам, что такое грех, спасение души, вечная жизнь — все то, что в Православии является основополагающим, но не свойственно японскому сознанию?
— Это сложный вопрос. Проблема <...> в том, что до сих пор христианство воспринимается в Японии как религия западного мира, чуждая, импортированная. И изменить это отношение до сих пор не удалось — число христиан всех конфессий в Японии не превышает одного процента населения.