Милан Фюшт - История моей жены
— И вы тоже, — мигом вставила мадемуазель.
— Что значит — и я тоже?
— Вы тоже аплодировали, — ответила она, на сей раз вскинув головку. — И даже особо отметили на улице — прекрасно помню, — какая остроумная, хотя и предельно простая истина.
— Возможно… — уклончиво ответил я. Что уж тут приукрашивать действительность, было дело, за что теперь мне и утерли нос.
— Возможно, — повторил я. — Бывает. Столько нагородишь за жизнь, всего не упомнить…
— Даже вопреки убеждениям, месье?
— Да. В растерянности.
— Что значит — в растерянности?
— Ну, покоряясь неизбежному.
— Не понимаю!
— Как бы объяснить подоходчивей, мадемуазель Мадлен? Человек подчиняется большинству, это происходит не только со мной, многие попадают в такое же положение. Более того, именно так и зарождаются иные успехи, уверяю вас. Сидит человек в зале и говорит себе: не могут же все они быть глупцами, если так бурно аплодируют! Значит, беда во мне? Вдруг и правда соль земли в том, что жемчужина такая крохотная? И тоже давай наяривать. Не хочется выглядеть дураком перед другими, мадемуазель.
— Это понятно, — отвечает она. — Но восторгаться? Вопреки своему убеждению прикидываться восхищенным, да еще и объяснять причину столь небывалого одобрения — не кажется ли вам, что вы слишком далеко зашли? Ведь это уже почти лицедейство!
— И такое случается, — притормозил я, не зная, что возразить. — Иногда человек многое делает по принуждению.
— По принуждению? Странно слышать! Выходит, вы не всегда говорите правду?
— Не всегда. Определенно не всегда. Да и как же иначе, мадемуазель? Сама жизнь принуждает. Вы еще вспомните мои слова. Однако сейчас я искренен с вами — надеюсь, вы поверите мне даже после всех моих откровений.
— О, наверное. Только как узнать, когда оно, это «сейчас»?
— Тут уж я полагаюсь на подсказку вашего сердца, мадемуазель Мадлен.
— Сердце меня уже не раз обманывало, — снова вскинула она голову. Как в университете, когда о чем-то задумывалась, пригладив волосы назад… — Тогда, значит, я опять обманулась, — с улыбкой заметила она и призвала официанта, желая расплатиться.
— А ведь я собиралась выйти за вас замуж, — неожиданно добавила она.
— Что вы сказали, мадемуазель?
— Разве вы не заметили, что я принимала ваши знаки внимания? Думала связать свою судьбу с вашей, пускай хотя бы на время, пока вам приятно быть со мной. У меня было чувство, что мне наконец-то попался человек симпатичный и с характером…
— Вы так думали, мадемуазель?
— О, и сестренка все время подбадривала меня, говорила, что на сей раз мне нечего осторожничать, я могу быть спокойна. Как же она теперь расстроится, бедняжка! Ну, да ладно, — сказала она, и глаза ее затуманились.
Теперь можно было говорить ей что угодно.
— Из-за такого пустяка вы лишаете меня своего доверия?
— Может, для вас и пустяк, но меня он отталкивает. Не обижайтесь, но это именно так. И столь упорно разыгрывать свою роль, месье, — взялась она опять за свое. — Мы ведь не требовали от вас такой жертвы.
— Постойте, — прервал ее я. — Не стоит делать поспешные выводы. Вы еще молоды, Мадлен, у вас мало опыта. Жизнь нелегкая штука, она многому учит человека…
— Знаю! — оборвала она меня. — Учит обману, жестокости. Весь вопрос в том, кому что по душе. Что выберешь, из того и извлекай уроки.
— Обождите, — сказал я снова. — Вы очень умны, но всего и вы знать не можете. С каким трудом приходится человеку пробиваться в жизни, сколько раз проваливаешься, разбиваешься вдрызг, пока не доходишь своим умом до того, что одной голой справедливостью ничего не добьешься на свете.
— Тогда чего ради добиваться, если потом будет стыдно за свои результаты? — Мадемуазель вся вспыхнула. — И вообще, я презираю подобные теории, — добавила она. — Что без вранья не проживешь, что ложь выгоднее правды. Да, презираю, — повторила она. — Эти умствования подобраны на помойке, пусть там и остаются.
Что я ответил на это? Вероятно, ничего. И не только потому, что нечего было ответить, ведь девушка была абсолютно права — чистота вообще всегда права, — но в этот момент мне вспомнилась собственная молодость, моя тогдашняя бескомпромиссность и безжалостная суровость, с какою я сам отвергал подобные теории.
Неужели с годами все забывается? Наверное, я тоже покраснел. Словом, судя по всему, я слишком легко воспринимал эту барышню. Чересчур часто улыбался ее детской простоте и не замечал, что смеюсь над ее жизненной верой. Наверное, незачем говорить, что теперь у меня пропала всякая охота улыбаться.
Как же низко способен пасть человек!
И при этом все же не сдаться. Возможно, так и должно быть.
«Обожди пять минут», — обычно говорил я в молодости тем, кто сперва пер напролом, отстаивая какое-либо суждение, а затем внезапно и с такой же напористостью переходил в другую крайность, поддаваясь противнику. То есть сразу сдавал свои позиции. Такое поведение мне тоже не импонировало. Ведь и прежним своим убеждениям ты чем-то обязан. А уж опыту — и подавно.
Словом, я все же защищал себя, говоря: Господи, другие тоже были молодыми. К тому же, не очень давно, во всяком случае, мне так кажется, и был я не совсем уж ничтожеством. И у меня тоже были идеи, только одно дело идея, а другое — житейский опыт. В свое время я тоже не хотел верить в неизбежность компромиссов, но затем все-таки пришлось. Вот и она поверит, поклясться могу, и тогда вспомнит меня. Еще не раз упрется эта гордая барышня в стенку, пока не сообразит, почем фунт лиха… — И твердил про себя прочие банальные истины. Но пока что мадемуазель не отпускала хватки.
— Не сочтите за обиду, — посерьезнев, произнесла она, — но я еще тогда усомнилась в вас, когда вы вздумали утверждать, будто бы Беньян ваш друг.
Выслушивать подобное не слишком приятно, тем более что она опять была права.
— Ну, видите ли, — отвечал я со всевозрастающим раздражением, — всего вам все равно не объяснишь, поскольку вы еще дети. Сказать прямо было бы грубостью, мы тогда еще были мало знакомы. Признаться, что я неверующий, но хотел бы обрести веру, и тому подобное? Что поэтому взял в руки книгу Беньяна? Выложить вам все свои сомнения, всю свою неуверенность?
— Да, — ответила она, не колеблясь. — Вы должны были отнестись ко мне с доверием. А если нет, все равно не обязательно было говорить неправду. Разве это не то же самое, что подсмеяться над человеком? — и, помолчав, добавила: — С тем, кого я уважаю, месье, я бы никогда так не поступила.
— Весьма похвально, — произнес я, а про себя подумал: теперь уже все равно, будь что будет. — А я еще, видите ли, выказывал восхищение музыкой, да? Но как, скажите на милость, мог я завоевать столь юные сердца, а ведь я обожал вас? — вопросил я со всем пылом, так что голос мой эхом отозвался в ночи. (Тем временем мы уже бродили по извилистым улочкам близ Вилль дю Темпль.) Иными словами, я наконец обрел свое «я» и свой голос, вновь утвердился в своей правоте, и тогда все пошло как надо. Вообще терпеть не могу высказываться изысканно и церемонно. Обозвал их пигалицами и попросил совета, как, по ее мнению, мне следовало обращаться с такими юными соплячками?
— Оставим это, — продолжил я, — дружбы вашей я не достоин, признаю. К тому же мы больше не свидимся, что делать! Человек многое способен выдержать, жизнь меня и этому научила. Однако несколько слов вы позволите мне на прощанье, не так ли, мадемуазель?
— Слушаю вас, — холодно проронила она.
— Я любил вас, но сестру вашу еще больше, — начал я, по-настоящему огорченный ее поведением. — Знаете ли, как я ее любил? Как любят родную дочь и все же по-другому. Стало быть, средь всех напастей и превратностей судьбы, отчего сама любовь эта оборачивалась погибелью, как все, что мне выпадало пережить. Что же делать человеку, если он уже не слишком молод для таких чувств, вырвать сердце, что ли? Что мне делать, подскажите, мудрая барышня. Мудрейшая из мудрых на всем белом свете.
Она ошеломленно уставилась на меня. И вроде бы сказала даже, что я, мол, достаточно молодой или что-то в этом роде. Сказала ли, нет ли — неважно. Факт, что продолжила она так:
— Это, по крайней мере, честные слова. Я поговорю с сестренкой. Я ведь тоже ее люблю. Учтите, я жизнь готова за нее отдать! — пылко, страстно добавила она. С тем и оставила меня. Должно быть, потому, что на глазах у нее показались слезы.
«Пойдем дальше», — сказал я себе. Кстати, тогда-то и случилось со мной кое-что. Однажды ночью сажусь в постели и спрашиваю себя: «Ты действительно не хочешь больше жить в тоске?»
«Нет», — ответил я. Но затем поправился: «Да. Хочу.»
Ведь так уж оно повелось. Человек убивает себя годами, лишь бы заглушить в себе то, что и так прошло, и когда наконец осознает, что и впрямь все вроде бы утихло, удивленно озирается по сторонам. Как же так? Ужели и собственная жизнь ему не интересна? То, чем он прежде жил, его застарелая печаль и давний гнев? И тотчас в ужасе хватается за былое, как скупец — за вложенный капитал.