Милан Фюшт - История моей жены
Затем поинтересовалась, правда ли, что я очень сильный, не хуже какого-нибудь атлета? — Я сказал — да, и по всей вероятности, покраснел при этом.
— Нечего стесняться, это очень важно! — заверяет меня она. — Нам иногда требуется и физическая сила… — И многозначительно посмотрела мне в глаза. — Все это нам рассказал месье Пети. (Мой наставник, отбывший в Америку.) — Но месье Пети не назовешь порядочным человеком, это она говорит мне по секрету. Потому что понапрасну обнадежил бедняжку Мадлен (то бишь ее сестричку), и оттого Мадлен всегда грустит. Понятна ли мне теперь суть дела? Ведь он обещал жениться на ней…
Но все это, конечно, глубокая тайна. И упаси меня Бог проболтаться при ней, что я в курсе дела…
Ох, бедняжки мои! Лишь теперь мне стал ясен смысл рассеянных движений мадемуазель и ее привычки, откинув голову назад, уставиться через окно куда-то в дальние дали, должно быть, туда, где Америка. Ах, какая незадача…
Затем мы еще выпили шампанского, барышни загорелись от него, как электрические лампочки. И бросали на меня несмелые взгляды. Им было хорошо и все же беспокойно. Значит, надо вызвать их доверие, иначе, того гляди, вспугнешь ненароком.
И я пустился в рассуждения. Той ночью говорил много и о многом. О чем же? Например, о музыке. Хвалил классику и современную музыку, уверял, будто в восторге от нее. Хотя, откровенно говоря, на этих концертах я лишь убедился, до какой степени она кажется мне скучной — если и не вся, то по большей части. Возможно, представления мои ошибочны, но все же приведу их здесь. Путь, которым идет этот вид искусства в данный момент, я считаю безнадежным. Бесперспективным, тупиковым. Он чересчур развит: что касается технических средств, этот аппарат непомерно обширен — но стоит ли объяснять? Ничто не способно настолько соблазнить композитора, сбить его с верного пути, как изобилие подобного рода. При более скромных средствах выражения искусство становится более проникновенным, задушевным — вот что мне хотелось подчеркнуть. Скажем, нота или две, какое-нибудь фоновое сопровождение к ним, как во времена расцвета лютневой музыки — разве нужно большее? А тут тебе и гомофония и полифония, и чего только нет, тысячи звуковых оттенков и вариантов, и все это долгими часами, пока не устанешь до смерти.
«Ну, а как же шедевры, рожденные этим богатством?» — возразят мне. Конечно, никто не отвергает шедевры, если ему довелось когда-либо восхищаться ими. Но теперь, сказать по правде, даже они утомляют меня своими фантасмагориями.
А уж как напичкана музыка разными адажио — подобного злоупотребления всплесками чувств я не одобряю. Или взять к примеру абстрактность музыки: не поймешь, что она стремится разбудить в твоей душе — то ли первую любовь, то дли другие какие переживания. Конечно, выражена моя мысль грубо, но по сути, пожалуй, неглупа. Ведь чем отчетливее и узнаваемее элегическое настроение — логика чувств, — тем лучше, а расплывчатое и обобщенное вызывает лишь ощущение беспокойства. Во всяком случае, у меня. Впрочем, оставим теории, тем более что я не стал делиться с барышнями своими соображениями. Чего ради? Ведь стоит мне только высказаться напрямик, и конец нашим совместным вечерам, не бывать мне с ними на концертах. Могу ли я лишить себя общества этих юных существ?
Да ни за что на свете! Послушайте только, что они мне говорят:
— Умоляю, не оставляйте без внимания книги мадам Коллонтай. Благородной души мужчина просто обязан познакомиться с ними.
У меня даже слезы выступили на глаза. Ведь девчушки при этом умоляюще сложили ручки — выпитое давало себя знать, переполнявшие их чувства рвались наружу. Ах, молодость, молодость! Что бы о ней ни говорили, пускай незрелая, пускай в подпитии, она всегда остается прекраснейшим вечнозеленым древом жизни, вызывающим восхищение.
— Месье, мы вас любим, знайте это, милый месье, очень любим, а это не пустяки, — сказала мне моя отрада, то бишь младшенькая.
Пугануть их, что ли, своей разносторонней ученостью, высказать свое мнение о жизни и смерти или о тоскливой и печальной земной любви? Но не грех ли заниматься профанацией? Ведь кто-то должен взвалить на себя бремя лжи. Чаще всего это долг старшего. И правильно поступает, бедолага.
Когда мы вышли на улицу, я обратился к юным душам с такой тирадой:
— Ах вы, проказницы этакие! Не совестно ли возвращаться домой об эту пору? — и засмеялся счастливым смехом. Занимался рассвет — зеленоватый, пенистый, вздымался он из земных глубин. Я взял девчушек под руки, поскольку обе неуверенно держались на ногах. И продолжил свои речи:
— Обе вы мне в дочери годитесь. По утрам отправлялись бы в школу и просили бы у меня денег на завтрак.
— А я бы не давал, делал вид, будто жмотничаю. Вам пришлось бы протягивать свои ручонки. Я же смеялся бы про себя, думая: ну, зачем мне теперь шоколад? А им очень хочется сладенького, этим озорным баловницам.
Я старался не смотреть на них, чтобы не показать, как я расчувствовался.
— Теперь же дело обернулось так, что я обожаю вас, — говорил я вроде как самому себе. — Да-да, именно так, к чему отрицать? Но вас обеих, ей-ей.
Сестры переглянулись.
— Обожаю всей душой, — повторил я, — и не знаю, чем это кончится. — И даже объяснил им: не хочу, мол, я бросать вызов судьбе или выставить себя перед ними на посмешище. И неожиданно повернул разговор на другое.
— Взгляните-ка туда! Какой сказочной красоты рассвет! Разве не похоже, будто земля хотела бы вспорхнуть и улететь? Только не бывать тому.
— Что же из этого следует? Пусть объяснит мне, кто может. Разве могу поверить я или кто угодно другой, будто бы вся эта красота сотворена лишь для того, чтобы человек чувствовал себя здесь несчастным?
— Но мне ведь тоже еще хочется кой-чего от жизни! — непререкаемым тоном возражал я невидимому собеседнику. А поскольку натура моя неуемная, мне с трудом удавалось держать себя в узде. Яростно, захлебываясь от ненависти к самому себе, метался я ночами по комнатам.
— Отчего бы не подтолкнуть судьбу? Склонить голову, чтобы ей легче было нанести удар!
Иными словами, женюсь на ней, а там будь что будет. Конечно, при условии, что она согласна выйти за меня. Вдруг да согласится, разве можно знать заранее? Но ведь она ясно дала мне понять, насколько они обе любят меня. И что это, мол, не пустяк.
Какое там пустяк, в особенности для человека моих лет. Ведь чего же можно добиться, если перебиваешься с пятого на десятое, с одной мечты-прихоти на другую, совершенно не считаясь со своей судьбой?
Эх, пропади все пропадом! Не лучше ли тогда пожить еще хоть какое-то время в свое удовольствие. А если не получится, всегда можно помочь себе, облегчить свою участь…
К такому выводу я приходил сегодня. А назавтра думал: чушь несусветная. Потому как неосуществима. Стало быть, роковая глупость. И в таких случаях я подолгу разглядывал себя в зеркале.
«Лиса все та же, только макушка поредела», — говаривал, бывало, мой отец, а теперь вслед за ним повторяю и я. Вот ведь до чего дошло. Куда только не прокрадывается надвигающаяся старость? Не волосы — губы у меня сделались сероватыми и подглазья… там и сям бескровные тени. И этого не мог не заметить тот, кого дело касалось напрямую.
Но тщетно было внушать самому себе что угодно, против наваждения не устоишь. Оно набрасывалось на меня с неодолимой силой, особенно во сне. Так в одном из сновидений (возможно, под воздействием легенд священника Бархама или рисунков Тенньела[14]) я молил сказочного великана из ирландских саг, Финна, дать мне еще хоть малость пожить. Потому как противник одержал надо мною верх и — небывалое дело! — поставил ногу мне на шею.
— Что проку тебе меня убивать? — пытался я умилостивить его. Просил, молил, ссылаясь на то, что я еще молод, и время мое не приспело. А это уж и вовсе ерунда!
Правда, в том сне был я восемнадцатилетним юнцом, тощим и бледным.
Значит, женюсь на ней — опять начинал я сначала. — Или на старшей, — вдруг осенило меня. — Блестящий выход. Тогда можно будет видеться и с малышкой. Устрою так, чтобы она по воскресеньям обедала у нас или что-то в этом роде. Ведь никогда больше не видеть ее — немыслимое дело!
Малышку звали Луизой. Тонюсенькая была еще эта Луиза. Глаза большие, серьезные, а груди — ни намека, никаких тебе округлостей, одна суровая прямота, и я именно в эту ее суровую прямоту и влюбился. Смешна даже сама мысль, что со мной еще могло приключиться подобное? Я не задавался этим вопросом. Перед кем мне следовало бы стыдиться, если всякий раз, когда я бывал с нею, меня переполняло чувство, будто мир земной — достойное Творение. Не искусство, не музыка, не что другое, что напридумывал человек, а именно она.
А уж когда она захворала…