Карлос Фуэнтес - Мексиканская повесть, 80-е годы
Итак, вернемся в то утро, когда они, к своему неописуемому удивлению, увидели перед собой англичанку в огромной шляпе и с чемоданом. Она уселась за стол, где они завтракали вместе с Грасиэлой, и объявила сдавленным от спешкй голосом, задыхаясь и глотая слова — одновременно она пыталась освободиться от своей живописной шляпы и развязать ленты, запутавшиеся в волосах, — что сейчас решила дело с Веласко, она объяснила им, что Грасиэла тоже едет в Папантлу и всем вместе им в автомобиле будет слишком тесно. Веласко, подчеркнула она, не прочь что-нибудь сэкономить, бензин или свои силы. В первую минуту они воспротивились, но в конце концов она уговорила их поехать в собственной машине; они приглашали ее с собой, чуть ли не умоляли, но она отказалась, для нее сдержать данное слово — дело чести.
— Никто не наводит на меня такую тоску, как Веласко, — продолжала она, переведя дыхание и, очевидно, даже не заметив вызванную ее словами ярость. — Не знаешь, о чем говорить с ними. Но главное, я беспокоилась об этой девушке, приехавшей в Халапу. Всегда чувствуешь себя лишней, если путешествуешь с супружеской парой. Знаю это по опыту. Две женщины — совсем другое дело…
В этот момент появились и сами Веласко. Произошло общее замешательство. Веласко сказали, что, вероятно, не совсем поняли вчера план поездки. Но вообще все это пустое. Они поедут в своей машине. Почему бы не остановиться в Веракрусе и не пообедать всем вместе? Дальше рассказчица покажет, как взбесила ее наглость этой пролазы. С удовольствием опишет ответ Грасиэлы на непрошеное вмешательство, злорадно — вытянутое лицо Билли Апуорд, ее, тогда особенно заметные, бледные скулы, судорожные движения, отвратительно выкрашенные волосы, не то заискивающий, не то хищный взгляд, которым она их обводила, опершись подбородком на сложенные руки и как бы застыв в молитвенной позе; она слушала, не произнося ни слова, как Грасиэла пыталась объяснить ошибку, как рассказчица обвиняла в этом недоразумении ее, Билли, но так, словно все это говорилось о ком-то другом. Потом Билли налила себе кофе, взяла фрукты и принялась завтракать. Когда они выходили, Грасиэла, с первого взгляда невзлюбившая англичанку, объявила, что поедет в машине Веласко.
Он писал на карточке, взятой со стола Джанни:
Дорогой они в течение долгого времени не обменялись ни словом. Тяжелое молчание царило в машине. Билли вытащила из плетеной сумки огромную книгу, совершенно неподходящую для чтения в пути. Иногда она, не ожидая ответа, роняла, как бы для самой себя, замечания о лицемерии критиков, толкующих искусство как отражение реальности. Супруги не отвечали. Они чувствовали, что поездка испорчена. Им даже не хотелось разговаривать друг с другом. Оба раскаивались в своем слабодушии. Упрекали себя, что не сказали этой женщине прямо, что не желают с ней ехать. Еще одно проявление слабости, и эта разнузданная англичанка будет делать все, что ей в голову взбредет. Каждый раздумывал, как бы от нее избавиться на обратном пути. Пусть едет в автобусе с актерами! Пусть отправляется на грузовике! Или с Веласко, они тоже виноваты, что дали этой ведьме обойти себя! Он вдруг сказал жене, что можно воспользоваться поездкой, чтобы отдохнуть несколько дней в Теколутле, в том отеле, ще он жил перед поездкой в Рим и где, как он ей рассказывал, написал большую часть своей первой книги; она с восторгом согласилась, ведь с тех пор, продолжала она, подчеркивая каждое слово, как они поженились, им так редко удавалось побыть вдвоем; и после окончания празднеств в Папантле незачем торопиться в Халапу, у них еще остается несколько свободных дней.
Теперь ему казалось, что задача решена. Остается только точно следовать за событиями в том порядке, в каком их сохранила память.
Ожидание встречи с морем смягчило напряженность. Они с удовольствием перечисляли места, которые можно посетить, находясь в Папантле: Наутла, Теколутла, Сан-Рафаэль, Каситас; снова и снова говорили о намерении не торопиться в Халапу, о желании провести хоть несколько дней вдвоем. Бйлли притворялась, будто не слышит и поглощена чтением своей книги.
На подъезде к Веракрусу Билли захлопнула книгу и торжественно объявила, что терпеть не может Кранаха.
— Кого? — переспросила Леонора без малейшего интереса.
— Луку Кранаха, — отрезала Билли. — Ни его и никакого другого немецкого художника. Их мнимая выразительность меня отталкивает.
Воспроизводить все так, как было. Постараться не упустить ничего из происходившего в эти дни. Читателю неизвестно, как жили раньше герои: молодой писатель, который провел несколько лет в Европе и теперь читает в Халапе курс литературы; его жена, девушка из хорошей семьи в Сан-Луис-Потоси, преподавательница истории театра, от чьего лица ведется повествование, и эксцентричная англичанка, которую знал когда-то писатель в Италии и которая решительно не нравится его жене. Дать точную хронику поездки, где отразятся несколько ограниченные взгляды Леоноры. Эта ограниченность, этот чуть раздражающий провинциализм придадут истории, которую он собирается рассказать, ее истинный масштаб. Не надо излишнего драматизма, несоразмерной патетики, описаний прошлого, копаний в психологии — только факты. Во всей их наготе и необычности.
Как было условлено, они остановились обедать в Веракрусе. Подождали под навесом кафе Веласко и Грасиэлу. Чтобы освободить место для Росы Веласко, он снял со стула книгу Билли и стал проглядывать ее, сначала машинально, а потом так увлекся, что позабыл обо всем вокруг и о своих спутницах. Стоит ли описывать атмосферу кафе, праздничные звуки маримбы или цветы в парке, так восхитившие Билли? Пожалуй, стоит, но очень скупо, однако совсем исключать все это не следует. Голос Леоноры придаст повествованию провинциальный напет; в известном смысле роман можно будет назвать региональным, и в то же время тон этот окажется своего рода оболочкой, прикрывающей событие достаточно загадочное. В сущности, чтобы достичь задуманного, он должен ограничиться немногими фактами, кое-какими разговорами, возникающим порой молчанием или напряженными паузами, и если он опишет несколько подробнее сцену с альбомом Кранаха, то лишь затем, чтобы показать, какую обстановку создавала вокруг себя Билли до самого своего конца.
Вот с этим-то Джанни и не мог согласиться, ему трудно было что-либо понять, ведь он не видел Билли в этот период ее жизни; не соглашался Джанни и когда он говорил, что еще в римские времена были в ней черты, предвещавшие ее будущие превращения. Для этого надо было знать, чем она кончит. Только его свидетельство имело вес: он близко знал англичанку и в Риме, и в Халапе.
А тогда в Веракрусе наступила минута, когда он оторвал взгляд от книги, показал остальным репродукцию и сказал:
— Я видел оригинал в Будапеште. Он произвел на меня огромное впечатление. Я не раз возвращался в музей ради нескольких выдающихся полотен. И всегда подолгу стоял перед этим чудом. Картина маленькая, но как глубока по замыслу; и есть в ней какая-то аномалия. Посмотри-ка хорошенько! — сказал он Билли, сидевшей рядом. — Посмотри!
— Что я должна смотреть? — спросила та с неудовольствием, почти с отвращением.
— Картину, разумеется! Смотри, если закрыть старуху рукой, лицо юноши совершенно меняется. Он может быть мистиком, посвященным, «невинным» в прямом смысле слова. Его мысли чужды мерзостям земной жизни. Убери руку, открой старуху, взгляни на монеты, которые она дает ему, и все повернется по-другому. Осталось ли что-нибудь возвышенное в его лице? Нет, только расчет, жадность, притворство. Наверняка уже представляет себе камзол, который купит на эти деньги, чтобы вечером покорять девиц в портовой таверне, или разгул, которому предастся в самом низкопробном лупанарии, чтобы очистить свое тело от зловония старухи. Взгляд, устремленный на жалкую беззубую женщину, полон ехидства и насмешки. Закрой опять старуху, и негодяй превратится в серафима. Вот интересно было бы сфотографировать несколько пар, потом отделять одно лицо от другого и смотреть, как меняется выражение…
В тот день Билли следила за его руками, то закрывавшими, то открывавшими книжную страницу, словно зачарованная. Переводила взгляд с его рук на картину, потом с отсутствующим видом смотрела в парк, словно могла воспринимать лишь слепящий свет солнца и темные тени. Наконец, как будто пришла в себя, схватила книгу и резким движением сунула в плетеную сумку. Пронзительным, надтреснутым голосом, еще больше подчеркивающим иностранный акцент, она заявила, что не понимает, как можно подходить к произведению искусства с такими критериями, что поражена его вульгарностью. Она давно уже подозревала, что, живя в Европе, он познакомился с ее культурой весьма поверхностно, и с сожалением убеждается, что Халапа и от этого не оставила даже следа. Европа, торжествующе продолжала она, может многому научить того, кто сам кое-чем обладает, она способна развить личность, но не создать ее заново. Нельзя научить слепого видеть живопись.