Антонио Муньос Молина - Польский всадник
– Святой… мой брат Рафаэль был святой.
По вечерам, заперев лошадь на конюшне и умывшись во дворе, я шел к Мартину и Феликсу в кафе «Арабская пещера». Оно находилось неподалеку от Гранадских ворот, и с его террасы виднелась вся долина: желтые линии горящего жнивья и мигавшие, как далекие звезды, огни деревень на склоне горной цепи. Почти все песни в музыкальном автомате были отвратительные, кроме одной – «Лед Зеппелин», «Whole lotta love», но там подавали очень дешевое вино, а на террасе веяло свежестью и слышалось журчание воды каналов и шум ветра, шелестевшего листвой финиковых деревьев и гранатов. Мы скучали по Серрано, завидовали ему – в особенности Мартин и я – и в глубине души стыдились, что не последовали за ним. Феликс давал частные уроки латинского и греческого с девяти часов утра до восьми вечера с перерывом на обед. Его отец уже десять лет лежал, парализованный, в кровати, а мать страдала от такой боли в ногах, что не могла больше мыть полы и лестницы, как раньше.
– И это при том, что теперь, когда изобрели полотеры, работа уже не была такой каторжной, – сетовала она.
Но Феликс был словно приспособлен к жизненным невзгодам и бедности: зная его с шести лет, я никогда не слышал, чтобы он жаловался. Его не покидала задумчивая, безмятежная улыбка, из-за которой он казался несколько далеким от всего, но не витавшим в облаках, как я, а прочно утвердившимся в спокойном и принадлежавшем только ему одному мире. Эта обособленность особенно подкреплялась его страстью к латыни, лингвистике и классической музыке – трем материям, одинаково непостижимым для меня. Я удивлялся, что Феликс ни разу не влюблялся: не мог поверить, когда он признавался, что никогда не испытывал ни чрезмерной грусти, ни восторга. Он тоже уезжал в октябре, но не в Гранаду, как Мартин, и не в Мадрид, как я, а намного ближе – в университетский колледж в столице провинции. Феликс рассудительно говорил, что это намного дешевле и таким образом он будет ближе к родителям. Он был единственным из нас, кто не пришел в отчаяние, узнав, что учебный год начнется в январе. С любопытством, некоторым сочувствием и насмешкой во взгляде Феликс расспрашивал меня о моей любви к Марине: что чувствует человек, почему он выбирает одну женщину, а не другую? Желая объяснить ему это, я вспоминал то время, когда мы были детьми и я рассказывал придуманные на ходу истории. Впрочем, я предпочитал, чтобы друзья не упоминали при мне Марину. Она уехала, как и каждое лето, в Бенидорм, но уже не собиралась возвращаться в октябре. До ее отъезда мы видели, как Марина гуляла по улице Нуэва с ненавистным мне типом, сидела с ним на террасе «Монтеррея», держа его за руку и нелепо, почти по-домашнему, ласкаясь к нему, как будто они уже женаты и счастливы.
Я так и не вспомнил, где был в ту воскресную ночь с двенадцати до пяти, но меня это уже не волновало, хотя отец не разговаривал со мной целую неделю. На следующий день, когда мы должны были сдавать экзамен по литературе и ждали прихода Праксиса, Павон Пачеко заговорщицки подмигнул мне: я покраснел и постарался держаться от него подальше. Однако Праксис так и не появился. Сказали, что он тяжело болен и находится в Мадриде, и экзамен по литературе принимал у нас другой преподаватель. Почти не занимавшись, я окончил учебный год с очень высокими оценками и был уверен, что мне дадут стипендию. Я уже не бродил по кварталу Кармен, и если иногда мы с Мартином и Феликсом проходили по улицам возле школы, у меня возникало грустное ощущение, что прошли годы, а не месяцы с тех пор, как закончился наш последний школьный год. Иногда по вечерам я видел приезжавший из Мадрида автобус и чувствовал тревожное волнение: я тоже готовился к отъезду, а Мадрид и университет должны были стать первым шагом к жизни, полной страстей и путешествий. Я умирал от страха, но не признавался в этом даже самому себе. Дед Мануэль, продолжавший работать в поле, несмотря на свои семьдесят лет, слушал в столовой нашего дома сообщения о катастрофах в телевизионных выпусках новостей и, вздыхая, говорил:
– В мире творится что-то неладное.
Он смотрел репортажи о космических исследованиях и уверял, что все это неправда.
– Хорошо, – соглашался он, – они добрались до Луны, но скажи на милость, как они туда проникли?
Во время передач «Тур де Франс» дед просто выходил из себя: такие здоровяки, в самом расцвете сил, вместо того чтобы заниматься чем-то полезным, гоняют, как идиоты, на велосипедах! За обедом он выпивал вина больше, чем следовало, у него разгоралось лицо, и он не переставал говорить до тех пор, пока бабушка Леонор, сидевшая рядом с ним, не щипала его за бок.
– Мануэль, как только у тебя язык не отвалится? Стоит тебе выпить стакан вина, как ты начинаешь нести околесицу и невозможно тебя остановить.
В тот год Карнисерито не участвовал в корриде во время октябрьской ярмарки: он разбился на своем белом «мерседесе», врезавшись в дерево на совершенно безопасном прямом отрезке мадридского шоссе. В машине он был один, но у нас дома в связи с этим происшествием много говорили о влиянии дурных женщин, алкоголя, друзей-прохвостов, и мой дед, очень серьезно, со слезами в голубых глазах, потому что с возрастом в нем еще сильнее обострилась сентиментальность, заявил:
– Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
Он взглянул на меня, и я тотчас понял, что вслед за этим последует вопрос:
– Знаешь, чем походит хороший человек на театр? Бабушка Леонор энергично ущипнула его, а мать и сестра
зажали ладонями рты, чтобы сдержать смех, и ответили хором, в один голос с дедом:
– Тем, что его портят плохие компании!
Лоренсито Кесада написал в «Сингладуре», что похороны махинского тореадора овеяло величественное проявление скорби. Это были дни жалкой славы нашего местного репортера, только тогда увидевшего свою хронику на первой странице, хотя, по злому умыслу или недосмотру, она была подписана лишь его инициалами. Панихиду служил дон Эстанислао, священник Сан-Исидоро и любитель боя быков, и когда из церкви вынесли гроб, покрытый плащом и беретом безвременно ушедшего из жизни ювелира шпаги, зазвенели в унисон все колокола Махины и взвился залп ракет, как будто Карнисерито восполнил своей смертью все неудачные корриды последних лет. Было решено воздвигнуть ему памятник на общественные пожертвования, и муниципалитет объявил поэтический конкурс в честь Карнисерито. К всеобщему удивлению, премию получил не один из признанных поэтов города (славившегося поэтическими талантами, по словам Лорен-сито Кесады), а некто, чье имя так и осталось невыясненным. Он завоевал единодушное признание жюри анонимным сонетом, впоследствии высеченным у подножия статуи на плите из искусственного мрамора. Наиболее замечательны были последние строки:
Из Махины ослепляет Испанию
Блеск твоих подвигов.
Лоренсито Кесада сравнил в «Сингладуре» тайну стихотворения с другими непостижимыми загадками человечества: авторством «Ласарильо» и «Анонимного романса», личностями Неизвестного Солдата и архитекторов, возможно, иностранцев, создавших египетские пирамиды. В январе, в мой день рождения, отец показал мне в Мадриде газету со статьей Лоренсито Кесады, анонимным сонетом и размытой фотографией открытия памятника Карнисерито. Почти никто не выступал с речами, и не было оркестра: отец не знал – то ли по небрежности властей, то ли в связи с трауром из-за убийства адмирала Карреро Бланко. Статуя, хотя и в полный рост, тоже ничего особенного собой не представляла: отец не находил в ней сходства с матадором и не одобрял места, где ее установили – почти на окраине Махины, в маленьком саду, затерянном на одном из широких заасфальтированных перекрестков, разросшихся на севере города.
Я жил всего несколько дней в Мадриде – в скромном чистом пансионе на улице Сан-Бернардино, неподалеку от площади Испании – и уже вспоминал о Махине так, будто уехал оттуда давным-давно. Стыдясь признаваться в этом, я чувствовал бесприютность и ностальгию, особенно по вечерам, когда садился перед учебником и глядел на выходившие во внутренний дворик чужие окна, откуда доносились семейные разговоры и запахи еды. Я отрастил длинные бакенбарды и усы, а к приезду отца мои щеки уже покрылись бородой – неравномерной и довольно редкой, превратившейся бы в конце концов в нечто подобное бороде Че Гевары. Я подумал было сбрить ее, когда отец позвонил по телефону в пансион и прокричал в трубку, что приедет ко мне надень рождения. Вечером, накануне его приезда, стоя перед зеркалом с кисточкой в одной руке и бритвой в другой, я набрался храбрости и решил не бриться. При встрече отец крепко обнял меня, поцеловал в обе щеки и отстранился, чтобы посмотреть, не похудел ли я и нет ли у меня кругов под глазами, но о бороде ничего не сказал. Он привез посланный матерью большой пакет с колбасой и ромовой бабой и сам запер его на ключ в шкаф: в Мадриде полно воришек, а такому простаку, как я, нужно держать ухо востро, чтобы у меня ничего не стащили.