Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради
Бывает, что и в научных теориях, и в формах искусства, и в государственном управлении, и в обществе, и в семьях — везде, где до того все делалось гармонично и по строгим правилам, в какой-то момент наступают сбои и невнятица. Люди начинают придумывать средства от этого, предлагают всякие замены, гипотезы, направленные на исправление положения, всевозможные усовершенствования, причем иногда результат оказывается положительным. У истории бывают закаты, порой стоящие первоначальных подъемов. И победные взлеты под занавес. Юстиниан, византийский генерал Белизариос, Гегель стали заключительными этапами своей эпохи, воплотив в себе высшие ее достижения. И все равно Римская империя пала, философия пришла в упадок. Идея судьбы в тысячах своих формах занимает умы людей, и я думаю, что происходит это от странного сложения воедино разрушительных сил, от невозможности остановить то, что катится по наклонной в пропасть. Латают одну дыру, появляются десять новых. Вроде бы кораблю удалось избежать мели, но шторм в это время усиливается. Упадок, маразм, разложение, похоже, питаются какими-то своими внутренними резервами. Против износа все бессильно, и ничто не может остановить течение времени. Именно его мы использовали, чтобы создать нашу мощь, но оно же обернулось против нас, отбросив нашу семью в прошлое, которое мы так любили. Оно воссоздавало в иных местах новые теории, сверкающие видения, порождало восхитительные надежды. А мы разваливались и летели вниз. Услады Божьей ради. Мы понимали, что никогда больше не насладимся вкусом груш из Плесси-ле-Водрёя, вкусом прелестным, но утраченным, прелестным и утраченным, прелестным, потому что утраченным.
Да, у нас еще были потом прекрасные дни в Плесси-ле-Водрёе. В одно и то же утро в нашей старой часовне, с которой у нас связано столько воспоминаний, в окружении множества друзей состоялись две свадьбы: Вероники и Жан-Клода. При возношении даров затрубили охотничьи рога, и все вздрогнули. Во дворе и в парке сверкало радостное солнце. Дети были прекрасны. Да они уже и не были детьми. Через них и в них я видел настоящих детей: их самих в детстве, их родителей в детстве. Нас самих в детстве. Люди, заполнившие часовню, вспоминали не только их игры, их мечты, их отрочество, их воскресшие восторги, но и наши. Какая любовь к жизни! Какая легкость! В нас много было недостатков, но зато мы, по-моему, гениально устраивали празднества. Ни с чем не сравнимы были наши балы, охоты, дни рождения, именины, свадьбы, похороны и даже простые полдники. Торжествующая буржуазия переняла их у нас, но никогда ей не удавалось устраивать столь же веселые вечера, в которых участвовали пожарные, дровосеки, фотограф, учитель — все сельское население, любившее нас и любимое нами. Помните свадьбу Анны? Точно такой же была свадьба Вероники и Шарля-Луи, Жан-Клода и Паскаль. И вот еще одно гениальное свойство семьи: мы отменяли время с помощью повторений.
Я как сейчас вижу двор Плесси-ле-Водрёя, освещенный летним солнцем, и две пары молодых, пьющих шампанское в компании Жюля и настоятеля. Смотри же во все глаза, смотри! И я смотрел, ибо мы уже знали, что эта красота, такая живая, скоро для нас кончится. Вечером, после ужина под открытым небом, под липами, возле каменного стола, дедушка совершил неслыханно дерзкий поступок, уступив модернизму: потихоньку от нас подготовил сеанс того, что он — последним во Франции — называл еще кинематографом. И он, ничего не знающий в этом современном искусстве, безошибочно выбрал фильм, наверное, по названию, которое могло бы стать нашим символом: «Унесенные ветром». Ведь мы тоже, как те южане, оказались жертвами катастрофы. Вокруг нас кружились лошади, кареты, чернокожие служанки, кринолины, счастье и разорение. Когда погас последний кадр с образами Мелани, Эшли, Ретта Батлера, Скарлетт О’Хары и их погибшей любви, все мы — замок, пруд, каменный стол под липами, наши мечты, наши безумства, наши иллюзии и мы сами — чувствовали себя привидениями в идущей к концу ночи. Далеко-далеко, за последними ночными сумерками, угадывалась готовая вот-вот прорезаться новая заря нового дня. Другого дня. Другая заря. Другого, не нашего времени.
На следующий день молодые уехали на два месяца. Жан-Клод со своей женой, Вероника со своим мужем. Анна-Мария уезжала в Рим, в Нью-Йорк, в Голливуд, в Рио-де-Жанейро. Бернар устремлялся в Канны — на самом деле в Сен-Тропе, но называл Канны, щадя дедушку, который очень уважал лорда Брума. Оставались только мы, старики. И чувствовали себя столетними старцами. Двойная свадьба, солнечный двор, служба в часовне, вернувшиеся веселье и беззаботная дружба были всего лишь новой отсрочкой. «Унесенные ветром» — прекрасное и не случайное название. Жизнь наша подходила к концу. Вечерний ветер уносил ее.
Это было последнее наше лето в Плесси-ле-Водрёе. Умирая, Юбер оказал нам последнюю услугу: предоставил почетную причину, чтобы покинуть дом, тяжесть которого нас угнетала. Элен больше не выносила Плесси-ле-Водрёя, где умер ее сын. Она редко наезжала туда. Тетя Габриэль была больна и большую часть времени проводила в Париже. Получалось довольно забавно: моя мать, Урсула, тетя Габриэль, Анна, Элен, Анна-Мария и Вероника ушли, удалились из замка, унесенные кто смертью, кто болезнью, кто славой, кто замужеством, кто историей, кто горем, и единственной женщиной, оставшейся между дедушкой и его четырьмя внуками, оказалась молодая рыжая евреечка, преклонявшаяся перед двумя стариками: моим дедом и Сталиным. Наша жизнь утратила прежний размах. Мы уже не садились за каменный стол под липами, не ходили к пруду. Кофе пили на ступенях лестницы, ведущей в салон или на камнях бывшего подъемного моста. Получалось так, будто мы превратили Плесси-ле-Водрёй во временное стойбище. И мы уже не чинили ни крышу, ни стропила. В душе мы уже удалялись от дома наших предков.
Так что, когда нам поступило предложение от фирмы, владевшей большой прядильной фабрикой на севере, желавшей организовать для детей летний лагерь, а в остальное время проводить различные групповые занятия и конференции, мы были уже не в состоянии оказать ни малейшего сопротивления: у нас не осталось ни нервов, ни сил. Деда приводили в отчаяние слова «детский лагерь» и особенно разные нововведения вроде коллоквиумов, семинаров, совещаний руководящих работников, курсов переподготовки и усовершенствования, тогда еще довольно редко начинавшие возникать и разворачиваться во всем мире. «Белиберда какая-то», — сердито ворчал он, пытаясь по привычке острым концом своей трости подсекать, как мотыгой, сорную траву на Платановой или на Королевской аллее. Но все же технократы — это выглядело лучше, чем спекулянты. Преподаватели общественных наук и политической экономии отнюдь не являлись мечтой моего деда. Но они были ничем не хуже организаторов досуга. Дедушка, никогда не вращавшийся ни в каких кругах современного общества и имевший очень мало знакомых за пределами своего маленького мира, просил Пьера, знавшего весь Париж, узнать побольше об этой компании и о ее руководителях. Пьер приносил папки с цифрами, с данными о наличии денег, с отчетами и сведениями об инвестициях. «Я не об этом тебя прошу, — говорил дед. — Какой они религии? Как у них обстоит дело с нравственностью? Я уж не смею надеяться, что среди крупной буржуазии есть еще монархисты. Но хоть католики они или нет?» Пьер закусывал губу. Он знал, что президент фирмы был бабником и содержал двух любовниц, а по крайней мере один из вице-президентов был откровенным гомосексуалистом. Но из страха повредить делу он ничего этого не сказал: из-за нравов руководителей могла лопнуть договоренность. Он заверил дедушку, что фирма в целом состояла из католиков, что было правдой, и что руководители ее, как говорили до войны, принадлежали к числу благонамеренных граждан. И добавил, для большего веса, что президент, на которого в полиции имелось дело в связи со скандалом, касающимся совращения несовершеннолетних, что помешало ему выставить свою кандидатуру на выборы в сенат, — придерживается правильных взглядов. Так я понял, что Пьер решился на продажу. Самым смешным в этой истории было то, что фирма и в самом деле являлась одним из бастионов христианской демократии на севере Франции, а двадцатью годами позже, когда пришло новое поколение смелых людей, стала вообще одним из центров самого неистового католического прогрессизма, активно участвовала в событиях мая 1968 года, поддерживала смелые, скандально известные публикации, а в своих экспериментах с самоуправлением готова была порой перещеголять саму коммунистическую партию. Истории было угодно взять красивый реванш: именно в Плесси-ле-Водрёе в течение десяти — пятнадцати лет усилиями иезуитов, недовольных буржуазным строем интеллектуалов и левокатолических журналистов вырабатывались некоторые настолько нетрадиционные доктрины, что есть даже основания задаваться вопросом, не нарушают ли они уже на том свете последний покой дорогого моего дедушки.