Иэн Макьюэн - Сластена
Я часто читала в одиночестве после ланча, когда Тони ложился вздремнуть – с течением лета его дневной сон становился все длиннее, и мне следовало это заметить. Поначалу его поражала моя скорость чтения. Двести страниц за пару часов! Затем я его разочаровала. Я не могла ответить на его вопросы, а значит, прочитанное не откладывалось у меня в голове. Он заставил меня перечитать черчиллевское описание «славной революции», экзаменовал меня, театрально вздыхал – «Ах ты чертово сито!», – настаивал, чтобы я вернулась к тексту, снова задавал вопросы. Наши устные экзамены проходили во время прогулок в лесу или за бокалом вина, после приготовленного им ужина. Мне претила его настойчивость. Мне хотелось, чтобы мы были любовниками, а не учителем и ученицей. Меня брала досада и на него, и на саму себя, если я не могла ответить на вопрос. А затем, спустя несколько таких сессий, вместо досады и раздражения я начала ощущать некоторую гордость, и не только за улучшившуюся «успеваемость». Я стала обращать внимание на саму историю. Мне показалось, что я обнаружила в ней нечто ценное, как раньше – когда читала о советской диктатуре. Разве в конце XVII века Англия не была самым свободным и прогрессивным обществом за всю предшествовавшую мировую историю? Разве английское просвещение не оказалось более значимым, чем французское? Не благородно ли то, что Англия обособилась в своей борьбе с католическими деспотиями на континенте? И уж конечно, мы выступали наследниками этой свободы.
Я была натурой увлекающейся. Тони готовил меня к первому собеседованию, которое должно было состояться в сентябре. Он имел некоторое представление о том, женщину какого типа они готовы взять на службу (или, по крайней мере, о том, какую женщину он сам готов был бы принять в контору), и его беспокоило, что мое поверхностное образование меня подведет. Он полагал (как оказалось, ошибочно), что среди сотрудников, проводящих собеседование, окажется один из его прежних студентов. Он настаивал, чтобы я каждый день читала газету, а под газетой он разумел, конечно же, «Таймс», которая тогда еще была почтеннейшим из многотиражных изданий. Пресса меня никогда раньше не интересовала, и я даже не знала, что такое передовица. Очевидно, она представляла собой «бьющееся сердце» газеты. На первый взгляд язык передовицы походил на шахматную задачу. Поэтому меня зацепило. Меня восхищали полнозвучные, царственные фразы о вопросах государственной важности. Авторы выражались несколько туманно и никогда не гнушались ссылкой на Тацита или Вергилия. Какая зрелость! Мне казалось, что любой из этих безымянных писателей достоин стать президентом всей планеты.
Так что же заботило общественность? В передовицах величественные придаточные обороты вращались по эллиптическим орбитам вокруг звездообразных глаголов, но письма в редакцию не оставляли места для сомнений. Планеты сошли с орбит, и авторы колонок всем своим тревожным сердцем чувствовали, что страна погружается в отчаяние, ярость и безысходность саморазрушения. Соединенное Королевство, говорилось в одной статье, поддалось лихорадочной акразии– это греческое слово, напомнил мне Тони, обозначает действия, совершаемые себе во вред. (Не читала ли я «Протагор», диалог Платона?) Полезное слово. Я сохранила его в памяти. Однако делать что-то себе на пользуи не представлялось возможным. Все сошли с ума, твердили газеты. В те смутные годы широкое распространение получило архаичное слово «раздор», только вспомните: инфляция ведет к забастовкам, урегулирование разногласий по оплате труда – к росту инфляции, и все это на фоне тупоголовых выпивох из руководства фирм и компаний, злобных нападок профсоюзов, слабого правительства, энергетического кризиса и отключений электричества, скинхедов, грязных улиц, волнений в Ольстере и атомных бомб. Упадок, разложение, тусклая бездеятельность и апокалипсис…
Любимыми темами авторов писем в «Таймс» были шахтеры, «государство рабочих», двуполярный мир Инока Пауэлла и Тони Бенна, странствующие пикетчики и беспорядки у Солтли-гейт. В письме отставного контр-адмирала говорилось, что страна напоминает ему ржавеющий броненосец с пробоиной ниже ватерлинии. Тони прочитал письмо за завтраком и сердито и шумно помахал газетой в мою сторону – бумага в ту пору еще хрустела.
– Броненосец? – гневался он. – Это даже не корвет. Это идущая ко дну гребная шлюпка!
Тот год, 1972-й, оказался только началом. Вскоре после того, как я стала читать «Таймс», в стране ввели трехдневную рабочую неделю, начались отключения электроэнергии, и правительство в пятый раз объявило чрезвычайное положение. Я верила в то, что читала, но кризис казался мне чем-то отдаленным. Кембридж был таким же, как всегда, и лес вокруг домика Каннингов тоже, по-видимому, не изменился. Несмотря на уроки истории, преподанные добрым профессором, история Великобритании совершалась без меня. В собственности я имела только чемодан с одеждой, менее пятидесяти книг да какие-то детские вещи в моей спальне, в родительском доме. У меня был любовник, обожавший меня, развлекавший меня гастрономическими изысками, но совершенно не намеревавшийся расставаться из-за меня с женой. У меня была одна обязанность – собеседование с работодателем, – да и то через несколько недель. Пока же я была свободна. Итак, чем мне предстояло заняться в службе безопасности, что я намеревалась сделать полезного для хворающего государства, этого больного человека Европы? Ничего, ничего я не намеревалась делать. Я не знала. В моей жизни возникла возможность, и мне хотелось ее использовать. Этого хотел Тони, а значит, и я, тем более что других перспектив я не видела. Так почему бы и нет?
Кроме того, я считала себя обязанной родителям, а они обрадовались, узнав, что я рассматриваю возможность устройства на работу во вполне почтенное Министерство здравоохранения и социального обеспечения. Может быть, моей матери рисовались картины дочери-ученого, расщепляющей ядра атомов, но в то неспокойное время ее утешила надежность, которую обещала мне государственная служба. Мать хотела понять, почему я не вернулась домой после выпускных экзаменов, и я объяснила, что добросердечный пожилой профессор готовит меня к «экзамену» у работодателя. Поэтому вполне логичным выглядело, что я сняла крохотную комнатку в Кембридже, у Джизус-грин и «просиживала штаны за книжками», даже по выходным.
Моя мать, возможно, с бо́льшим скепсисом отнеслась бы к моим планам, но ее отвлекла моя сестра Люси, которая тем летом пустилась во все тяжкие. Она всегда была более шумной и дерзкой, более склонной к риску, чем я, и «свободные шестидесятые», на костылях перешедшие в новое десятилетие, оказали на нее куда большее влияние. К тому же теперь сестра была на полголовы выше меня и первой в моем окружении носила джинсовые шорты. Расслабься, Сирина, будь свободна! Поедем путешествовать. Она подхватила дух хиппи уже на излете, но в провинциальных городках всегда так бывало. А еще она трубила на каждом углу, что собирается стать врачом, терапевтом или, может быть, педиатром, да, это ее единственная цель в жизни.