Маша Трауб - Я никому ничего не должна
Галина Викторовна вдруг заплакала. Затрясла губой и заплакала. Все кинулись ее успокаивать – платок, водичка, валерьянка. И на меня смотрели так, будто я что-то такое сказала, за что меня на костре надо немедленно сжечь, как ведьму.
Я вышла. Мне было противно смотреть и слушать, как Галина Викторовна вытирает лицо чужим платком, сморкается и подвывает.
С тех пор мы с ней не разговаривали. Галина Викторовна, как только меня видела, делала оскорбленное лицо. Вся школа считала, что я должна извиниться. Я совершенно не понимала за что.
Потом все как-то поутихло. Никто и не помнил, почему мы с Галиной Викторовной друг друга «не любим», как говорили дети. Мне кажется, даже она не помнила. Все было тихо, пока от нее не ушел муж. К стерве, конечно же. Учительская гудела, как разворошенный улей.
– Увела! – заламывала руки в учительской Галина Викторовна. – И дети не остановили. Вот гадина, ничего святого.
И все кивали – да, стерва, как есть, и совали платки, водичку и валерьянку.
– Он что, баран на веревке? – спросила я.
– Кто? – ахнула Галина Викторовна.
– Муж ваш. Что значит – «увела»? Сам, наверное, ушел. Своими ногами.
После этого я стала в школе изгоем, что меня, кстати, вполне устраивало. Когда я заходила в учительскую, все разговоры тут же смолкали. Ко мне никто не подходил с просьбой поменяться уроками, меня не звали на междусобойчики по случаю Дня учителя или дня рождения, так что стало даже легче. Только Андрей Сергеевич со мной разговаривал как раньше. А может, даже чаще, чем раньше.
– Вы хулиганка, – говорил он, – дебоширка и авантюристка. Вы мне нравитесь.
Я понимала, что это – просто слова, но мне было очень, очень приятно.
Опять я про него вспомнила… Вот что делать с памятью? Помню его слова, тогда, еще в самом начале. Помню его руки – всегда нестриженые ногти. Терпеть не могу мужчин с нестрижеными ногтями – то ли из-за папы, который состригал все до мяса, следил, чтобы ни одного заусенца не было, то ли из-за мамы, которая никогда не ходила к маникюрше, подстригала ногти своими старыми давно затупившимися любимыми маникюрными ножницами и покрывала бесцветным лаком. Только однажды она накрасила их красным лаком – кто-то из девочек-медсестер то ли уговорил, то ли лак подарил. С работы мама вернулась с алыми ногтями, и когда ее взгляд падал на руки, она дергалась и прятала руки за спину, как школьница. Смотрела так, будто руки были не ее, чужие. Промучилась остаток вечера, ночь, а утром стерла лак ацетоном. Не смогла носить на себе такие красивые, яркие руки. Кстати, ей лак действительно шел. Оказалось, что пальцы у нее правильной формы, длинные, красивые. И ногти ровные и крепкие, не слоящиеся.
Андрей Сергеевич за руками не следил вообще. Меня это раздражало. Я все время смотрела на его руки. Думала, как бы ему сказать поделикатнее, чтобы не обиделся. Смотрела и смотрела. Так ничего и не сказала, конечно. Никогда не говорила. Только всегда хотела взять его руку и подстричь ногти над раковиной, как делала мне мама. Тоже под корень. Я об этом даже мечтала – что вот так возьму, сожму его ладонь и аккуратно подстригу. У каждого свои мечты. У меня была такая вот, дурацкая.
Рассказать про другое хотела. Опять отвлеклась.
Мама, папа и Женя Соловьев.
Я знала, что у мамы был с Женей роман. Даже не роман – у них была связь. Мама не знала, что я знаю. А я бы ни за что в жизни не призналась – ни ей, ни папе. Это случилось в самом начале – Женя тогда стал регулярно появляться у нас в доме. Папа его приглашал, оставлял на ужин. Женя делал маме комплименты. Восхищался. Я не знаю, чем он так привлек маму. Хотя нет, знаю. Маме было приятно. Очень приятно. Возможно, она тоже была тщеславна, как и папа, только виду не подавала. А возможно, ей просто не хватало папиного внимания. Папа ее никогда не хвалил, не делал комплименты. Наоборот, когда мама рассказывала ему о своем «сложном» случае, смеялся и бухал перед ней медицинский справочник. Мол, ничего сложного, классический случай.
– Вот вроде умная женщина, а тут – дура дурой, – смеялся папа.
Мама смеялась в ответ.
И вдруг впервые в ее жизни появился человек, который говорил, что она самая умная и самая красивая. Наверное, мама на это и поддалась. Хотя кто знает? Папа пропадал в больнице на операциях, а Женя в любую свободную минуту шел к нам домой. Бегал в магазин за хлебом, чтобы утром были свежие гренки – для папы, конечно же. Носил сумки с продуктами. Тоже для папы – чтобы вкусненько, полезно. В химчистку? Пожалуйста. За рубашками для папы – чтобы свежие, отглаженные, пахнущие химией. Этот запах папа очень любил. Мама поэтому и не стирала сама его рубашки. Они были чистые, идеально отглаженные, но папе они не нравились – запах не тот. А после химчистки тот. Ядреный, шибающий в нос, когда перерезаешь бечевку и разворачиваешь коричневую бумагу.
Может, Женя заговорил маме зубы. Может, она поверила в его искренность? Или подумала, что папа не стал бы так превозносить бездарность? Или ей было одиноко? Или она просто хотела вызвать ревность, привлечь внимание папы? Много лет я пыталась найти объяснение и так и не смогла – причин могло быть много. Но я точно знаю, что это была не любовь, не душевная близость. Скорее, помутнение рассудка, забытье. Короткое, дурное, как сон после пяти вечера, и гадкое. И я знаю, что мама себе этого так и не простила. И Жене не простила. Что это значило для Жени? Мне кажется, это очевидно – мама была частью его стратегии. Он хотел завоевать еще одного союзника. Рассчитывал на прямо противоположный результат. Он, мне кажется, думал, что через маму сможет влиять на моего отца. Но вышло все наоборот – он обрел яростного, но, увы, бессильного врага.
Я тогда пришла из музыкалки раньше, чем должна была, – учительница заболела, и урок отменили. Открыла дверь своим ключом и сразу пошла в свою комнату. Ходила я тихо – мама приучила, чтобы папе не мешать. Из спальни раздавались звуки. Я подошла и увидела маму с Женей. Так же тихо я ушла, дошла до музыкалки, простояла там все время урока и опять вернулась домой. Мама на кухне готовила ужин. Все было как всегда. И мама – самая обычная. Я даже подумала, что мне это все показалось. Жени не было. Потом пришел папа, и мы все вместе ужинали.
Тогда я решила, что если папа и мама обычные, значит, ничего не случилось. Значит, все нормально, поэтому ничего не сказала. А кому я должна была что-то сказать? Маме? Папе? Зачем?
Женя все так же приходил – менял лампочки, чинил утюг, розетки. Он был в бытовом плане «рукастый», как говорила мама. Ничего не менялось. Только я больше не приходила домой тогда, когда меня не ждали. Если отменялся урок – гуляла или просто сидела в коридоре школы. Когда моя учительница музыки заболела и легла в больницу, я ходила как будто бы на занятия. И молчала, как партизан.