Андрей Столяров - После жизни
Даже споры у Лени приобрели теперь странный характер. Стоило кому-нибудь вымолвить слово, и тут же вспыхивала какая-то нескончаемая дискуссия. Причем начальный предмет ее мгновенно выветривался за ненадобностью, в итоге – крик, бестолковщина, пустое размахивание руками. С какой-то неожиданной злобой, прорывающейся в интонациях. И ладно бы еще Харитон с Мулярчиком – между ними давно что-то искрило. Но был случай, всех поразивший, когда не выдержала даже обычно уравновешенная Гермина. Спор, кажется, шел тогда о люстрациях. Почему выпустили на свободу членов ГКЧП? Судить, открыто судить, как в Германии сейчас судят Хоннекера!.. Как судили после Второй мировой войны Геринга, Риббентропа, Деница, Лея!.. Открытый процесс по делу КПСС!.. Коммунизм должен быть осужден как преступление против всего человечества!.. А из-за чего, собственно, возникла дискуссия? Отставка кого-то из министров правительства, с чем-то там не согласного. Теперь и фамилию этого министра уже не вспомнить. Да и отставка была, скорее всего, из-за того, чтобы не подпускать пирогу… У Гермины на щеках – смуглый румянец, пальцы сцепила, дробно постукивает костяшками по подлокотнику. Баскова тоже трясет, проливает из чашечки кофе – будут теперь на рукописи (только что нашлепанная статья) неопрятные пятна. Мизюня мягко оттесняет его и вытирает лужицу.
Все, разумеется, было не так уж и плохо. Газета у Лени, в отличие от большинства эфемерных изданий, без следа исчезавших уже после первых двух-трех номеров, неожиданно выжила и даже стала пользоваться некоторой популярностью. Ссылались на нее и на петербургском радио, и на телевидении. «Как пишет обозреватель сегодняшнего номера газеты „Минута“… Был, видимо, у Лени такой истинно журналистский талант: из ничего, из грязи, из картофельной шелухи слепить конфетку. Не случайно, что он и ни в каких дискуссиях практически не участвовал; больше отмалчивался, прислушивался, кивал, что, правда, не означало согласия, изредка тихим голосом предлагал: напиши об этом статью, и уже не отвязывался от человека. пока не получал требуемый материал. Вообще, вероятно, умел устанавливать нужные связи. Газеты выходила сначала лишь в качестве листка, как у всех, на двух полосах – больше фотографий и лозунгов, чем собственно текста. Да и кому было писать настоящий текст? Не Мулярчику же, не Харитону с Мареком. Не Вавику же Куликову. Потом вдруг – четыре полноценные полосы, а затем – даже вкладыш, почти полностью отданный под международные новости. Разумеется, не от собственных корреспондентов, информацию покупал, но ведь это тоже надо уметь. Соответственно изменилось и материальное положение. Завезли большие компьютеры, была поставлена железная дверь с двумя или тремя замками. Предосторожность совершенно не лишняя: если кража, то компьютеры брали как раз в первую очередь. Эта техника по тем временам стоила достаточно дорого. Теперь уже было не забежать просто так, на минуточку; пока позвонишь у дверей, пока охранник, который лиц принципиально не помнил, выяснит, кто ты и по какому делу, пока, в свою очередь, позвонит, проверит, пока дадут разрешение. Желание, естественно, уже пропадает. К себе на квартиру Леня также перестал приглашать. Ну, это понятно, кому же хочется, чтобы с утра до вечера толклась по комнатам орда разных типов – кричащих бог знает о чем и уничтожающих все съестное. Тамарка, чтобы на всех готовить, тоже была не железная. Басков теперь оставлял свои материалы у ответственного секретаря. Сам Леня Бергер вечно отсутствовал. В общем, как-то начало расползаться. Раньше, несмотря ни на какие принципиальные разногласия, все же чувствовалось, что слегка держатся друг за друга. Даже Харитон с Мулярчиком ссорились не до смерти. А теперь у каждого – свое дело, каждый по уши занят, ни на что другое времени не остается.
Примерно также складывалось у них и с Мизюней. Вроде бы ничего особенного за нескончаемые, полные черноты, мокрые, тягучие зимние месяцы между ними не произошло, даже напротив, во многом их отношения стали понятней и ближе, но по каким-то почти бесплотным, будто призраки, ощущениям, начинало казаться, что ниточки взаимного притяжения ослабевают. Закончилась гнилая слякотная погода. Подул теплый ветер, начали постепенно просыхать тротуары. Исчезли сначала вязаная «буденовка», затем шарфик. Шуба была заменена на пальто, которое Басков тут же прозвал «сиротским». Мизюня впервые не на шутку обиделась. Оказывается шила его еще в советские времена, в мастерской и до сей поры пребывала в уверенности, что ей очень идет. Может быть, оно так и было. Басков в этом не разбирался. Он только знал, что месяцем-двумя раньше Мизюня на подобную ерунду ни за что не обиделась бы. Прощать она умела мгновенно. Хотя и понять было можно: денег за снимки, которые у нее брали, по-прежнему нигде не платили. Леня иногда подбрасывал какие-то ничтожные гонорары. Больше, видимо, от доброты, чем за реально выполненную работу. Таков был в то время общий настрой: если удается, то не платить. Никакие взывания к совести и порядочности не действовали. Всем было понятно, что иначе не выжить. А тут как раз некая фирма, видимо, окончательно сбрендившая, предложившая ей оформлять выставочно-рекламный дизайн. Попробовала – получилось, вроде, неплохо. У Мизюни и раньше были в этом направлении некоторые способности: умела как-то так расположить разные цветные фигурки, разные треугольнички, волнистые линии, карикатурного человечка, как-то так связать их в единый сюжет, что из этого абстракционистского хаоса получалось нечто осмысленное. Не объяснить, что видишь, но несомненно о чем-то догадываешься. Главное – ярко, весело, практически безо всяких усилий. Басков уже начал понимать этот важнейший жизненный принцип: делать следует только то, что получается как бы само собой. У Мизюни и получалось само собой. Сначала – временный договор, потом уже – более-менее в штате, на постоянной зарплате. Осваивала макетирование, компьютерную графику, рисование. Платили в фирме прилично, но и работу, в отличие от того же Лени, требовали – будьте здоровы. Времени сразу же стало значительно меньше. Три раза в неделю к ребенку – на другой конец города, конечно, с гружеными сумками; вечные презентации (фотографию она пока тоже не оставляла), а потом допоздна – в офисе, на Загородном проспекте, нужный компьютер свободен, не надо ждать два часа, чтобы поработать на нем тридцать минут. Очень она от всего этого уставала.
Главное, конечно, заключалось не в этом. Главное заключалось в том, что негде, негде, буквально негде было приткнуться. Негде, негде и негде, хоть переломись пополам. Такой большой город, а места для двух человек в нем нет. Куда ее пригласить? К себе, в закуток, где штора, как раз застряв, задергивается теперь только наполовину? В коридор ужасов? Под бдительные взгляды соседей? А потом, что скажет Ксения Павловна? Басков хорошо помнил, как однажды к нему по дороге куда-то откуда-то забежал Харитон: ничего особенного, выпили чаю, поговорили о текущих проблемах. Харитон был зол – вполголоса выматерился. Ксения Павловна, пристроившаяся с шитьем в уголке, вроде бы и не слышала. Температура в комнате, однако, упала вдруг градусов так на десять. Даже Харитон, при всей его толстокожести, что-то почувствовал. На улице, передернув плечами, сказал: Строгая она у тебя… Странно это подействовало на самого Баскова: он более никогда, ни при каких обстоятельствах «народными» выражениями уже не пользовался. Как будто Ксения Павловна могла услышать. Оказалось – не трудно, даже придавало общению некоторый аристократизм. Все выражаются, а Басков – нет. И, что интересно, Додон, который первоначально без подобной лексики фразы сказать не мог, матерился так, что краска на стенках шла пузырями, тоже через некоторое время вдруг прекратил. Признался как-то, крепко поддав, что – больше не получается. Застревает в горле, будто наелся чего-то тухлого. А ведь Додон у него дома никогда не был. Вот как, и Ксении Павловны уже давно нет, и никто, кроме Баскова, о ней, наверное, не вспоминает, собственно, кому о ней сейчас вспоминать, а ниточка эта все равно тянется.
У Мизюни, впрочем, также было не очень. Казалось бы, собственная квартира (ладно, не собственная. однако – в полном распоряжении): большая комната, коридорчик, прихожая, кухонька в закутке, два окна, по-птичьи взирающих сверху на Ординарную улицу. Басков этого района совершенно не знал. Как-то так получилось, что никаких дел у него в этой части города ранее не было. То есть, проскакивал иногда, конечно, в основном по Кировскому проспекту – ныне Каменноостровскому, выходящему дальней своей перспективой куда-то на Острова. Но это уже совсем другая страна. А оказалось – садики, скрытые за домами, скопища низких строений, напоминающие детские, из песка. городки, Большой проспект, Малый проспект, как на Васильевском острове, две Пушкарские улицы, тоже – большая и малая, а поперек, будто именно здесь Петр намечал свои фантастические каналы, ряд узеньких улиц, таких, что две легковые машины уже не могли бы разъехаться. Почему-то, как на подбор, с областными названиями: Гатчинская, Ижорская, Ропшинская, Колпинская, Ораниенбаумская… Даже знаменитая улица Бармалеева, да-да, та самая, которая породила когда-то сказочный персонаж. Чуковский увидел название, и воображение заработало. Сквозные дворы, проходы, кое-где – лысый стародавний булыжник. А на Мизюнином доме – две острые башенки, крытые черепицей. Такая была, по-видимому, прихоть у архитектора.