Анатолий Курчаткин - Солнце сияло
Стаса такое устраивало, ему это даже понравилось, вызывало азарт. Он уже не вспоминал о своем намерении быть радиомонтажником. Он втягивался в бизнес держателя киоска все глубже, и я видел — это ему ничуть не в тягость. Держатель киоска уже привлекал Стаса к оптовым закупкам для всех своих точек, которых у него было целый десяток, к участию в переговорах с поставщиками, улаживанию конфликтов, что постоянно возникали у него с некими казаками, с которыми держатель состоял в каких-то особых партнерских отношениях.
Стас пытался втянуть в эти дела и меня, — я отбился. Что бы я ни понял про фундамент цивилизации, купеческое дело было мне чуждо.
В буфете Стакана, еще когда я не мог позволить себе пирожка, в один прекрасный день в очереди у стойки мой глаз выловил знакомое лицо. Девушка стояла в самом конце очереди, еще двигаться и двигаться, в нетерпении постукивала по полу туфелькой и, внутренне негодуя (что так и было оттиснуто в выражении ее глаз), чтобы не видеть раздражавшей очереди впереди, незряче глядела в сторону зала, взяв себя одной рукой за локоть другой, которая, с зажатым в ней кошельком, в противоречие с выражением глаз, мило и трогательно была опущена вдоль бедра. Девушка стояла так и стояла, лицом к залу, вся открытая моему взгляду, — узнавай, припоминай, кто такая, но понять, откуда мне знакомо ее лицо, я не мог. Кого я знал в Москве, кроме тех, с кем познакомился уже здесь, в Стакане? А их мне не нужно было узнавать, я их просто знал, и все.
Потом случилось, что мы прошли с ней навстречу друг другу по коридору. Теперь я узнал ее еще издали, не видя лица, — по фигуре.
Следующая наша встреча произошла в лифте. Я вскочил в готовую к отправке кабину, уже набитую до отказа народом, обтоптался на своем пятачке и тут почувствовал устремленный на себя взгляд. Это была она. Стояла в противоположном углу лифта и бесцеремонно разглядывала меня — как до того при встрече в коридоре разглядывал ее я.
И наконец мы оказались все в той же буфетной очереди рядом. Я стоял в самом ее конце, спиной к залу, разглядывая витрину, кто-то подошел, обосновался за мной, я посмотрел: кто? — и увидел, что это она.
— По-моему, мы с вами где-то встречались, — сказал я.
— Да? — Она прыснула. Не засмеялась, а именно прыснула — словно внутри ее так и бросило в хохот, но она изо всех сил пыталась сдержаться. Несомненно встречались. По-моему, в этих же стенах, только в иных обстоятельствах.
Она договаривала — я уже знал, кто она. Я даже знал ее имя. Она прыснула — и тут же я увидел ее не только в других обстоятельствах, но и в других стенах. Она выпорхнула к нам со Стасом из глубины квартиры легким цветным мотыльком, «Ира!» — шагнул к ней Стас, она вгляделась в него и, ойкнув, прыснула: «Вы в самом деле? И с другом!».
Было мгновение — я хотел открыться ей, где и в каких обстоятельствах мы встречались, но вовремя прикусил язык. Что говорить, события того вечера жгли меня горячим чувством униженности, откройся я ей — и те события тотчас бы встали между нами непреодолимой Китайской стеной. Униженному в наследство от столкновения достается слякоть ненависти, унизившему — холод презрения. Соединение их может дать только гремучую смесь. Не открываясь ей, я наглухо замуровывал свое унижение, уничтожал его, как уничтожал и ее презрение, мы становились с ней квиты, я поднимался с ней вровень, — и там уже дальше всему должен был пойти новый отсчет и счет.
— Надо же как-то затеять разговор, — сказал я в ответ на ее самоуверенное, но ошибочное замечание о месте нашей предыдущей встречи.
— Неоригинально, — парировала она.
— Зато наверняка. Люблю, чтобы наверняка.
— Как это пресно.
— Тем не менее. Люблю, — подтвердил я.
Что напрочь не соответствовало истине. Уж чего-чего, а вот этого любви к «наверняка» — за мной никогда не водилось. Вернее было бы сказать, что наоборот.
— Наверняка — удел посредственностей, — сказала Ира.
— Или гениев, — сказал я. — У нас, знаете, недостает времени размениваться на ошибки.
— Вы себя считаете гением? — вновь слегка прыснув, спросила Ира.
— Ни в коем случае, — заверил я. — Мнение друзей, знакомых и прочих окружающих.
Тут я тоже согрешил против истины. Если я и не считал себя гением, то уж кем-то сродни ему — это точно.
Так мы стояли, мололи языками — и вдруг оказались уже перед буфетчицей.
Этот наш разговор происходил в то время, когда я стал позволять себе к стакану кофейной бурды пирожок-другой. Поэтому, очутившись перед буфетчицей, я решил завершить клееж фигурой высшего пилотажа.
— Что мадемуазель собирается вкушать? — с небрежностью человека, чьи карманы трещат от банкнот, спросил я. При этом почти не сомневаясь, что она откажется.
Но она согласилась! Похоже, если бы я не предложил заплатить за нее, она была бы обескуражена и оскорблена.
Ира взяла полный обед: салат, лангет и даже пирожное к чаю, — так что я опустошил свой кошелек на неделю вперед.
Мой спутник, с которым мы собирались обсудить за кофе кое-какие проблемы (вернее, это собирался я, а он не имел и понятия), молча, не произнеся ни слова, присутствовал рядом с нами — и пока мы стояли у стойки, и пока сидели за столом, и шли затем к лифтам, чтобы выйти наружу уже каждый на своем этаже. Он разомкнул рот, только когда мы остались с ним вдвоем.
— Имеешь представление, кого клеил?
Это был тот самый оператор, с которым я выезжал на свою первую съемку. Подобно мне его звали простым и обыденным именем: Николай. Мы с ним не то чтобы подружились, а сошлись. Я полюбил работать с ним, старался всякий раз заполучить к себе в бригаду, и он натаскивал меня в операторском деле. Я с ним об этом и намеревался потолковать: об операторских фишках, о постановке кадра, о движении камеры (когда я стану снимать клипы, как мне пригодятся его уроки!).
— А что, кого я клеил? — удивился я заданному Николаем вопросу.
— А то ты не знал?
Он назвал фамилию, от которой по мне прошел электрический ток. Отец ее занимал на соседнем канале пост — не Эверест, но крыша мира Памир — это точно. Я невольно присвистнул:
— Этого только не хватало!
На лице Николая играло его обычное снисходительное выражение обладания тайным знанием.
— Дорого тебе обойдется поволочиться. Пошурует у тебя по карманам — все высвистит. Гляди! Ты, правда, человек денежный…
— Я?! — Это у меня вырвалось уже не с удивлением, а чистой воды изумлением. Интересную я имел репутацию.
— А разве нет? — проговорил Николай. — Неужели Конёв тебе не откалывает?
Меня словно подсекло, я остановился. Как бы некое понимание шевельнулось внутри меня. Как бы я что-то знал втайне от самого себя о Конёве, догадывался — и не мог догадаться до конца.
— За что он мне откалывает? — спросил я.
— За джинсy, за что-что, — сказал Николай. — Не валяй дурака-то. Будто не знаешь, что это такое.
Действительно. Я знал. Он договаривал — я уже знал. Вернее, я понял. Тот сюжет с пчеловодом — он, например, был откровенной джинсой. Иначе говоря, оплаченным. И вот еще тот сюжет, мгновенно высчитал я. И вот тот, и тот… Да почти все, которые я снимал по его наводке!
— Почему он мне должен откалывать? — произнес я, отчетливо видя ответ, который должен сейчас воспоследовать.
Он и прозвучал:
— Так ты что же, за просто так, что ли, на него горбишься?
О, каким стыдом обуяло меня! О, как была уязвлена моя гордость. Мало того, что я снимал для Конёва джинсy — и все это вокруг видели, — так я еще и был лох лохом!
— За просто так, — сказал я, трогаясь с места.
— Вот так, да? — протянул Николай, ступая за мной. Я чувствовал, он мне поверил. — Ну, ты зеленый совсем. Не учила вас, что ли, армия жизни?
— Армия учит родину любить, — сказал я.
Конёв сидел на своем месте за столом и долбил на машинке. По-другому о способе его работы на этом отмершем ныне орудии журналистского труда было и не сказать. Он нависал над машинкой всей глыбой своего тела и, выставив вниз два пальца, колотил ими по клавиатуре с такой силой, словно каждым ударом забивал гвоздь.
— Бронь! — позвал я, становясь над ним с другой стороны стола. Он так просил называть себя: «Бронь». Ну, если еще «Броня». «Слава» его не устраивало.
Погоди, погоди, потряс он руками, вскинув их в воздух.
Сложным зигзагом я молча прошелся по комнате и остановился у окна. День стоял пасмурный, мглистый, парк за дорогой внизу тонул в сизой холодной хмари, — зима уже перетаптывалась у порога и ждала момента ворваться. За что Пушкин любил осень? «Люблю я пышное природы увяданье…» Вид парка, утонувшего в холодной предзимней мгле, напомнил мне о предстоящем ночном сидении в будке киоска, климат которого становился день ото дня все суровей. Черт побери, для этого я искал себе свободы, чтобы наваривать жалкие дензнаки, морозя зад в этой коробке из фанеры и пластика!..