Кристофер Ишервуд - Мемориал. Семейный портрет
Боль резанула меж глаз раскаленным ланцетом. Началось. Застонал, откинулся, закрыл лицо руками. Такси металось направо, налево. Вдруг подступила мучительная тошнота, высунул голову в окно, не удалось, не удалось, сблевал на пол. Снова ударила боль, сразу все зачернив.
Его взволокли на несколько ступенек, в дом. Таксист, еще кто-то. Хотелось извиниться, что напакостил. Вставьте это мне в счет. Но выходил только кашель. А вот и старый приятель, психоаналитик. Кажется, не очень-то он рад меня видеть.
Уложили на койку. Вокруг суетились. Свет. Голоса. Кто-то вызывал "скорую". Немедленная операция, а потом много чего еще, не разобрать. Вот - губками промокают лицо.
Ну, слава Богу, думал Эдвард, уж они меня сообща-то разделают под орех.
Книга вторая 1920
I
С ногами примостившись на мягком кресле в углублении окна, щекою вжавшись в дубовый ставень, Лили думала: как я устала. Как я смертельно устала.
Был уже двенадцатый час. Кент, на козлах виктории, кружил, кружил, секундной стрелкой вокруг песочных часов. Тяжело давило сырое, жаркое августовское утро. Пар шел от верхушек вязов. Жужжанье дальних мельниц, неслышное, на все вокруг навевало сон.
Лили думала: и так это будет всегда. Пока не умру.
Прямо за низиной, куда выходило другое окно спальни, в тылу дома, тоненько, отчаянно, грустно свистнул паровоз. У нее горло перехватило от тоски, на глаза навернулись слезы. Мысль о смерти должна бы меня только радовать, она подумала. И сама растрогалась. Всхлипнула даже разок - больше не получилось. Утерла глаза. Но, едва отложила носовой платок, опять потекли по лицу слезы.
В этом году все чаще, когда одна, взяла манеру плакать. Так легко теперь это получается, в привычку вошло. А раз это дурная привычка, с ней надо бороться. Кто-то, а может, и сразу несколько человек, поучают: надо быть храброй. Храброй. Легко сказать. Слово утратило смысл. Звучит прямо по-идиотски. С какой стати, зачем, чего ради мне надо быть храброй? Кому это важно, я храбрая или нет? Я совсем одна. Никто меня не понимает, всем все равно. Слезы выступили на глаза, потекли по щекам, вниз, на платье - ну и пусть, и пусть. Пока еще шла война - дело другое. Тогда храброй быть стоило. Когда еще шла война, мое горе имело смысл. Нас таких были тысячи. Тогда мы как-то сплотились, как-то поддерживали друг друга, что ли. Тогда была ненависть, тогда был патриотизм. Карикатуры в газетах, по стенам плакаты, плакаты. Правда, все эти матери и вдовы, ну, или почти все, и поныне живы - это нельзя забывать. А-а, но теперь мы не в счет, вышли в тираж. Нет, наша песенка спета. Уже новое поколение подросло.
И как вспомнила про это новое поколение, жадное до новой жизни, до новых удовольствий, с их этими новыми понятиями о том, как надо, видите ли, танцевать, как одеваться и как вести себя в гостях за чаем, да, и они ведь всегда готовы потешаться над тем, чему так радовались, чем так упивались девушки девяностых, - как вспомнила про это новое поколение, сразу почувствовала уже не укол нежной грусти, а грубый тычок тоски. Да, жить приходится в новом, непонятном мире, докучной, лишней и чужой, в окруженье врагов. Стара, устарела, сброшена со счетов. Ведь и сама, бывало, в школе подхихикивала с подружками над не первой молодости классной наставницей.
"Постарайтесь жить ради вашего мальчика", - кто-то написал. Милый Эрик, Лили подумала механически. Всегда так о нем думала: "Милый Эрик"; прямо как отдался в ушах произносящий эти два слова собственный голос. Нет, никто, никто ничего никогда не хочет понять. Ну как, ну как я буду жить ради Эрика, если по восемь месяцев в году он далеко, невесть где; у себя в школе? И он такой еще кроха был, когда убили Ричарда. Никогда мы с ним не разделим горя.
Тем не менее, можно постараться воскресить хоть какие-то сценки из детства и отрочества Эрика. Вот он, бежит по саду, в такой же августовский день, пятилеточка, - красный костюмчик, очечки малюсенькие. Бедный Эрик. Бедняжечка. Всегда был до того некрасивый. Ну ни капельки не напоминает Ричарда. Может, разве что, на дорогого Папу чуть-чуть похож. Лили нежно улыбнулась сама себе и глянула в окно. Кокарда на черном блеске высокой Кентовой шляпы все так же кружила, кружила секундной стрелкой вкруг солнечных часов. Ах, мы же опаздываем, опаздываем. И тут еще другое про Эрика вынырнуло: в форменой курточке приготовишки своей школы едет на новеньком велосипедике, очки другие, теперь
окончательно уж безобразные - как-то так особенно выкрученные, чтоб не давили на переносицу.
Конечно, милый Эрик мне всегда, всегда будет самой большой радостью, самым большим утешением. И с каждым годом он будет взрослеть, мужать, все больше будет способен скрашивать мое одиночество. Ах, как опять сердце сжалось. Скрашивать одиночество! Как компаньонка. Чтоб вязание держать. Нет, это не жизнь. Чуть вслух не закричала. Не жизнь. Все к тебе добры, говорят ласковым голосом, прикидывают, что бы сказать такое, тебя развлечь. Не жизнь. Она встала, подошла к другому окну, Глянула через долину, вдаль, на горы, убегающие к Йоркширу, на трубы белилен на речном берегу и на этот кошмар, который портит весь вид: новый санаторий для туберкулезных детей из трущоб Манчестера. "Вот кошмар", - она прокричала свекру, и тот, как водится, хмыкнул.
А моя жизнь кончена, кончена.
Может, вот в это самое окно девушка из преданья Верно-нов смотрела, как тонет любовник. Там две крохотные фигурки в низине. Надо бы телескоп завести. Какие глупости. Высокая, важная труба выдавила в небо дым - длинной, грязной загогулиной. Лили отвернулась от вида, слишком больно терзавшего память, встретила взглядом комнату - вот и все, что от жизни осталось: фотография в серебряной рамке - Ричард перед самым отплытием во Францию; щетки для волос - подарили на свадьбу; черный шелковый плащ, часть вдовьей униформы, раскинулся в ногах одинокой, узкой постели.
Одна подруга, она сына потеряла под Аррасом, все тащит к некой женщине на Мейда-Вейл. Не сеансы, нет, просто - она да ты, парочкой, наедине, и даже не затенена комната. Она раньше в магазине работала, эта женщина. Совершенно необразованная. Ее устами вещает краснокожий индеец. Поразительное впечатление, подруга говорит, когда она, в трансе, урчит мужским басом, кричит и хохочет. А сама маленькая, тощая, в чем душа держится. И этот краснокожий индеец через нее выходит, сообщил подруге, что сыну хорошо и он дожидается, когда она к нему придет. Бедняжка-мать заметно повеселела. Трогательно. Но как можно в такое верить? Краснокожий индеец - спасибо большое. Есть, наверно, вещи, которые нам просто не дано постичь, не нашего ума дело. Читаешь книжки, например, "Евангелие будущего", и все так ясно кажется, так хорошо, утешно. А потом - пытаешься сделать еще шажок, а там одна насмешка и тьма сплошная.
И все же искушенье сильное, не отпускает. Пойти, например, к этой женщине, а вдруг и получишь весть - ну, хоть несколько словечек, ах, да что угодно, лишь бы можно поверить. Только представить себе! Женщина, она тебя держит за руку и вдруг - начинает говорить голосом твоего мужа.
1. Книга Джона Патерсона Смита (1852-1932), опубликованная в 1910 г.
Голосом Ричарда. Боже ты мой, как страшно и как изумительно! Выйти из той комнаты и больше никогда, никогда не мучиться. Или, подумала Лили, выйти оттуда, пойти домой, выпить такого чего-нибудь и - уснуть. И сразу оказаться снова с ним вместе.
А еще другая подруга недавно до глубины души потрясла: рассказала, как увидала своего покойного мужа, совершенно отчетливо, он стоял на верху лестницы, дома. У подруги не явилось ни малейших сомнений, что это именно он, муж, пришел ее навестить, утешить, показать, что он живой, как и был, - только на том свете.
Лили все об этом думала, думала. И в конце концов встала на колени и помолилась, чтоб ей явился Ричард. Несколько вече ров подряд так молилась. В начале войны, когда Ричард еще был жив, исправно молилась о том, чтоб он уцелел. Почти все тогда молились. Но с тех пор как его нет, стала молиться только изредка, да, или уж в церкви. Ну так вот, молилась таким образом не сколько дней подряд. А потом, вечером, пошла из прихожей по лестнице к себе наверх, переодеваться к ужину, и вдруг: Ричард стоит. Уже почти стемнело, а он стоит, так отчетливо, странно даже, на лестничной площадке у загиба в коридор. Такой, как был в последний раз, в последний отпуск, чуть-чуть сутулый, в те шюй шинели, в потертом мундире, и вокруг милых глаз морщинки, совсем как у отца, но прежде времени только, и лоб в глубоких бороздах, и светлые, пушистые усы. Так и стоит. А потом ушел. На минуту застыла на верхней ступеньке марша, и - тупо прошла то место, где он стоял, и дальше, по коридору, к себе в комнату. Несколько дней не могла толком осознать, что же произошло. Пробовала взглянуть на дело и так и эдак, старалась себе внушить, что то был знак и что теперь на душе, значит, стало спокойно и хорошо. Но не стало на душе хорошо. Сомнения мучили. Ну невозможно в такое поверить. Нет-нет, все это - результат усилия воли: захотела увидеть, увидела. И в самом желании было ведь что-то низкое. И - взяла и выкинула все из головы. Больше никогда не молилась о том, чтоб увидеть Ричарда.