Анри Монтерлан - Благородный демон
Этого брака просто не должно быть.
И нужно, чтобы для нас оставалось какое-то будущее.
Два решения.
Вполне банальное и легковесное: больше не видеться. Если вы примете его, я уезжаю в Марокко и навсегда избавлю вас от себя.
Но тогда Соланж должна знать о моих нежных чувствах к ней, о том, что она останется для меня безоблачным воспоминанием, без каких-либо теней, кроме тех, которые сгущались по моей же воле. Она должна знать, что никогда так остро не ощущал я эту нежность, как осознав неизбежность расставания. Именно глубина и постоянство этого чувства заставляют идти на разрыв. Не будь его, я ничуть не беспокоился бы о том, что даю меньше, чем получаю сам, и без малейших угрызений совести сначала обманывал бы ее, а в конце концов развелся бы с ней.
Второе решение не столь тривиально, но вы, мадам, согласившись принять столь необычный брак, как предполагаемый нами, проявили готовность сойти с избитых путей, когда это представляется вам полезным для счастья дочери. Это решение заключается в том, что мы с Соланж продолжаем наши прежние отношения, но без какой-либо мысли о браке.
Не будем говорить об «условностях». В чем, собственно, дело? Опять и опять: речь идет о счастье вашей дочери. Посмотрим на это здраво. Вашей дочери нравятся наши отношения, мне тоже. А теперь мы должны лишиться этого только потому, что не будет свадьбы? По моему мнению, это пещерный век. Разве нет иного решения, кроме двух идиотских крайностей, — полного разрыва или брака? Но человечность заключается в трудном и утонченном. Значит, нужно: statu quo[10] и, чтобы не давать повода для сплетен, совершенно необычная комбинация: она бывает у меня, но мы больше нигде не встречаемся, во всяком случае в Париже, и я никогда ни при ком не упоминаю ее имени. Нравственно и материально я даю ей все, как в законном браке. Да что там говорить, значительно больше. Ведь мои чувства к ней, если речь идет о женитьбе, доставляют мне страдания, поскольку тогда все движется к катастрофе. Напротив, как только перспектива брака исчезнет, устранятся и все препятствия, и моя любовь будет расти в полной свободе.
Соблаговолите принять и пр…
Косталь. * * *16 августа. — Телефонный звонок в четверть двенадцатого, хрипловатый голос мадам Дандилло спрашивает Косталя. Он едва удерживается, чтобы не сказать: «Меня нет».
— Это я, — отвечает он слабым голосом, но внутри у него все пронзительно кричит: «Влип, сейчас она задаст мне!»
— Сударь, я крайне тронута вашим откровенным письмом, но дело слишком важное, чтобы обсуждать его на бумаге. Быть может, вы придете ко мне на чай сегодня в пять? Мы будем одни.
— Хм, я уже занят, — первым побуждением Косталя всегда было уходить в сторону, и это уже стало его второй натурой, но тут он все-таки одумался и принял приглашение: тем лучше, пусть эта неприятность скорее кончится. А раз все равно сегодня вечером придется часа два толочь воду, не стоит пока и думать обо всем этом.
Всякая смерть — это повод для возрождения, даже из трупа вырастают злые цветы. После кончины г-на Дандилло, совпавшей с матримониальными проектами, все в его доме уже три недели тянулось к будущему. Комнату умершего дезинфицировали, освободили от всех предметов, связанных с болезнью, словно она уже никогда и никого не настигнет в этих стенах. Отдернулись занавеси, закрывавшие везде окна для защиты от шума, а после того, как Соланж передала некоторые мнения Косталя о маниакальной привязанности французов к вещам, загромождающим их жилища, и о том, как смеются над этим иностранцы, было выброшено немало всяческого старья.
Проветрилась и душа самой мадам Дандилло, у нее возникло желание переменить старую кожу на новую. Хоть она была тяжела для своего мужа, но и сама с трудом переносила его. От одной только мысли о влюбленности дочери, о том, что она через день отдается объятиям мужчины, мадам Дандилло помолодела и как бы пробудилась. Ей было уже пятьдесят два — возраст, приносящий женщинам немало беспокойств и переживаний. Но эти своего рода душевные волны никак не прибивали ее к берегу мужчин, у нее лишь начали возникать мысли о том, что после траура она изменит свои привычки, начнет «выезжать», отправится путешествовать, как принято говорить, «эмансипируется», то есть хоть немного займется собой, чтобы, наконец, пожить в свое удовольствие.
Но пока обе женщины в самый разгар августа оставались в Париже. Мадам Дандилло было необходимо заниматься делами о наследстве, хотя Соланж могла уехать к друзьям за город, в Этрета. И кроме того, что Косталю было бы тогда затруднительно видеться с ней, не давая повода для сплетен, он и сам не хотел покидать Париж. «Это единственное время, когда здесь нет друзей и родственников, и можно спокойно жить». Красоты природы мало прельщали его, а с возрастом и еще меньше, уступая место обостренному восприятию людей и самого себя. «У меня не возникает отвращения при случайном взгляде на дерево, но нет и желания разглядывать его. А что касается моря и этой дурацкой воды, плиссированной, как слоновый зад, так уж лучше и не говорите мне о нем. Есть вещи поинтереснее».
Письмо Косталя, совпавшее с таким расположением духа мадам Дандилло, показалось ей трогательным. Хотя некоторая резкость и поразила, но не вызвала раздражения. Как ни странно, все рассуждения Косталя ничуть не обидели ее, и она ждала встречи с ним в полнейшем спокойствии.
Когда Косталь позвонил у дверей, он был похож на побитую собаку. Он всегда старался избегать неприятностей (и поэтому никогда не делал ничего, требовавшего хоть какого-то напряжения), малейшая докука принимала для него катастрофические размеры.
Сначала разговор шел вокруг да около, оба ощущали некоторую неловкость. Мадам Дандилло, желая понравиться ему и вспомнив со слов Соланж о его увлечении Италией, как бы между прочим заметила, что он «чем-то напоминает итальянца», нимало не смущаясь совершенной фантастичностью подобного мнения. Наконец, тон разговора переменился, и сразу же все пошло живее — наш храбрец, не оглядываясь, выскочил из окопа и бросился вперед.
Он повторил все свои доводы, которые вдалбливал Соланж со времен Багателя. Мадам Дандилло слушала его с сочувствием и чуть ли не удовольствием. Но нет, читатель! Не беспокойся, она не влюбилась в Косталя. Просто после всех этих долгих недель у постели умирающего и встреч с деловыми людьми ей было приятно видеть в своей обновленной квартире молодого порывистого мужчину. Ей льстило, что здесь, в этой гостиной, где она слышала столько грубостей от сына и так часто ощущала презрение мужа, который превосходил ее не только умом, но и по своему положению в обществе (а ведь внутри семейств классы также имеют значение), теперь сидит знаменитый и всеми признанный человек и почтительно обращается к ней с этими милыми глупостями по поводу столь хорошо известного ей дела.
А она действительно хорошо знала, что такое брак в общепринятом значении (хотя случаются и прекрасные исключения). Как-то раз г-н Дандилло ответил одному человеку, с которым у него не было даже приятельских отношений: «Что я чувствовал при женитьбе? Да ровно ничего. Зато четыреста тысяч золотых франков приданого дело хорошее. Я не любил ее, однако надеялся на привычку». Но так и не привык. Он сразу же дал ей почувствовать свое превосходство. Первое время, когда он говорил, что она глупа, это казалось ей любовью. Но вскоре она уже принимала его слова за то, чем они были на самом деле («Вы хотите переехать? Да вы просто сошли с ума!»). Она надеялась, что рождение Гастона сблизит их. Этого так и не случилось. В первые дни он не пожелал даже поцеловать этот только что испеченный пирожок и решился на это лишь через неделю, да и то с отвращением и страхом, покраснев до корней волос (мадам Дандилло считала, что именно от этого и произошел дурной нрав ребенка). Он не любил сына, хотя сам проводил много времени с молодыми людьми в своих спортивных клубах. Может быть, этот законченный эгоист чувствовал, что по отношению к своему сыну у него есть обязанности, не как с чужими сыновьями… Но и к ним он был, в сущности, равнодушен, а любил только свои теории, которые они должны были подтверждать. Она же погрузилась в незамысловатые заботы по хозяйству и саду в большом провинциальном доме. По правде говоря, у нее не было никакой потребности ощущать любовь мужа (и еще меньше ту плотскую повинность, которая, к счастью, делалась все более редкой. В ней что-то слабо шевельнулось, когда он как-то назвал одну женщину восхитительной и еще когда рассказал, что к нему на улице Сен-Лазар подошла жрица любви). Ей только хотелось быть «понятой». Обычно женщина жалуется, что ее «не понимают», по одной причине — когда совсем нет любви или если любимый мужчина не отвечает ей с тем же пылом. Но у мадам Дандилло представление о «понимании» было куда скромнее: она хотела, чтобы муж хоть немного оценил ее и не взваливал на нее все заботы и всю ответственность (ребенок, дом), довольствуясь лишь правом кричать (ведь все неприятности исходили только от нее, и он обращался с ней хуже, чем с гувернанткой, что, впрочем, было совершенно логично, — она ведь не могла отказаться от места). Когда она обращалась к нему, он все-таки высовывал нос из-за своей газеты и отрывался от пятиборья, природного человека и прогноза на воскресенье, угрожавшего испортить ему легкоатлетический кросс.