Вержилио Феррейра - Явление. И вот уже тень…
Вдруг он дернулся, схватился за сердце и тяжело рухнул на стол. Подскочила тарелка и на полу разлетелась на мелкие кусочки, упал бокал и залил скатерть вином. Какое-то время мы продолжали сидеть. Потом в панике повскакали с мест и окружили отца. Приподняли его. Седая голова упала на грудь, руки повисли как плети.
— Умер!
Кто это крикнул? Умер, умер! Жулия голосила, дети громко плакали, мать обнимала отца, ощупывала его лицо, руки, грудь, пытаясь вернуть его к жизни, и требовала, чтобы я пошел за врачом. Я и Томас отправились в поселок. Приехал врач. Отец безмятежно спал на постели, куда перенесла его прислуга. Когда же наконец все, и в том числе Эваристо, который, изойдя в крике, потерял сознание, пришли в себя и поняли, что случилось, я ушел в свою комнату и распахнул окно. Огромная торжественная луна, висевшая над деревней, купала в своем свете дыбившуюся перед окном гору.
IIБесполезно пытаться уснуть. Я звоню в колокольчик, зову сеньора Машадо и прошу приготовить мне ванну, надеясь, что ванна меня успокоит. Сеньор Машадо согласен, но с оговоркой:
— Сеньор доктор, я хочу предупредить вас: в моем доме ванная комната — это ванная комната, вернее сказать, комната, в которой моются. У меня был постоялец, сеньор доктор, который только и делал, что давал концерты в ванной. Каждое утро он пел и заливал все водой.
Усталый, я обещал хозяину не занимать надолго ванную и не петь.
— С самого начала все должно быть ясно.
— Согласен, согласен.
— Другой раз, другой постоялец…
— Где же у вас ванная комната, сеньор Машадо?
— Тут, сеньор доктор, тут. Сделайте одолжение, подождите четверть часика, пока я налью воду.
Наконец я принял ванну, переменил одежду и, обретя спокойствие, отправился в лицей. Белый город с запутанной, как старые силки, сетью улиц, руинами, полуразрушенными арками, молящимися фигурками святых в нишах и потаенными глазницами готических окон сиял под доброжелательным солнцем. Эвора погребальная, перекресток рас, склеп веков и людских мечтаний, как ты запала мне в душу, как я скорблю о тебе! И, сидя в пустом доме, при свете этого лунного безмолвия, нарушаемого голосом ветра, пишу, весь во власти простора и отчаяния, и чудится мне, будто и здесь я слышу хор крестьянских голосов — этот скорбный хорал равнины. Я поднимаюсь по улице, ведущей к собору, поворачиваю к площади, на которой высится храм Дианы, и в сиротливо стоящих колоннах слышу шелест древнего, давно уже недвижного леса. Купол собора поблескивает в лучах утреннего солнца. Погрузившись в прошлое, я молча замираю под перекинувшейся через улицу аркой и долго, не отрывая глаз, смотрю на этот купол. Потом иду не торопливо, точно в страхе, спешащим вниз уличкам и, оказавшись на других, почти безлюдных, плутаю по ним, но все же выхожу к лицею.
Как я уже сказал, я пишу все это спустя годы и годы. В этом огромном доме, когда-то полном жизни, а теперь пустынном, былое еще живо, еще трепещет, и все, что происходило, возникает из прошлого удивительно нетронутым и сиротливым. Но связь между событиями, о которых я рассказываю, нет-нет да теряется, исчезает, словно в дымке тумана, и только тоскующие отголоски этих событий — вехи уходящего в забвение прошлого, — как крики, находят отклик в моем существе. Вот я перед лицеем и выбором пути в жизни. Нет, профессию я не выбирал: все решилось само собой. И снова в комнате, где я пишу, предо мной возникает отец. Он усаживает меня вот здесь, за этот стол, а сам принимается ходить из угла в угол. Потом останавливается и, пристально глядя на меня, спрашивает:
— Так кем же ты хочешь быть?
На шестом году обучения уже должно отдать предпочтение чему-нибудь одному — науке или литературе. Но, испытывая глубокий интерес и к тому и к другому, как я могу это сделать? Да и выбор профессии определяет совсем не то, что изучаешь, а то, что дает учение, в чем человек себя находит. Вот отец, он был врачом, он нашел себя именно в этой профессии, а брат Томас — конечно же, на агрономическом факультете, а Эваристо, Эваристо в бесконечных провалах на экзаменах.
— Думаю, — сказал отец, — тебе лучше посвятить себя словесности.
Возможно, возможно; я никогда не отличался крепким здоровьем, а жизнь преподавателя тихая. Уж не потому ли я всегда мечтал о военной форме и романтике жизни? Отец поправился:
— И не только думаю. Есть веские причины.
Да. Действительно. Он имел в виду мою любовь к чтению, безудержную страсть выдумывать невероятное и мои тайные стихи, в которых я воспевал эту страсть. Имел в виду строки, посвященные тете Дулсе и ее старому альбому, но о нем я скажу позже. Ну и, наконец, мой давний, заданный еще в детстве вопрос:
— Кто я?
Это было летним вечером. Отец читал газету, сидя около пруда. Я, поглощенный своими мыслями, смотрел в воду.
— Так, — сказал отец несколько смущенно. — Ты мой сын, человек, существо, которое мыслит, живет и которое должно умереть, как любое другое живое существо.
— Но я, именно я, — кто я?
Отец решил прибегнуть к рассказу об эволюции жизни на земле. Но я, и сегодня верящий в ее достоверность, чувствовал и чувствую, что что-то осталось не объясненным, и это что-то — «я», существо, которое живет во мне и наделено этой мрачной колючей внешностью, так я считал, пристально рассматривая себя в зеркале.
Лицей был пуст, занятия должны были начаться не скоро, а экзамены за второе полугодие — на днях. Никогда не забыть мне явившегося моему взору лицея, как и самого города, такого необычного. Храм Дианы. По-настоящему я увидел его в эту же сентябрьскую ночь, омытым луной, — застывшие лучи прерванной молитвы, молчаливый образ ушедших веков… Лицей напомнил мне Коимбрский университет, каким я сохранил его в памяти на всю жизнь. Разве только внутренний дворик показался более древним, но возможно, причиной тому было безмолвие безлюдного утра, а возможно, иллюзию руин создавала необъятность Алентежской равнины. Хмурый служащий канцелярии со свисающими усами и широко раскрытыми, как на египетских изображениях, глазами спокойно посмотрел в мою сторону. Я протянул ему свое удостоверение личности, и он пошел сообщить ректору о моем прибытии. Ректора в кабинете не оказалось. В приоткрытую дверь я увидел большую легавую собаку, коротавшую на подстилке свои досужие часы. Пес вселил в служащего уверенность, что ректор здесь, в лицее, и скоро появится. Я снова вышел во внутренний дворик — в центре был разбит сад, на зеленых клумбах увядали последние летние розы, над небольшим бассейном возвышалась мраморная чаша с водой, к которой слетались голуби, — и простоял там до тех пор, пока услышал шум спускаемой воды и увидел высокого человека. Я проводил его взглядом, убежденный, что это и есть ректор. И действительно, высокий, медлительный, спокойный человек открыл неприметную дверь и вошел внутрь. Я снова вернулся в приемную и подошел к служащему. Тот, ни слова не говоря, направился доложить обо мне. Я же стоял около двери, ожидая приглашения.
— Сделайте одолжение, войдите, — услышал я из-за двери.
Я вошел. Поклонился. Назвал себя:
— Алберто Соарес.
— Доктор Алберто Соарес. Новый преподаватель первой ступени. Дипломированный. А в каком лицее этот год вы служили? Но садитесь. Вот стул.
Я сел. Этот год я только принимал экзамены. В Коимбре.
— Ваш лицей, — сказал я, — первый, где я собираюсь преподавать.
Чем только человек себя не тешит в этой жизни! Но необходимо, необходимо, чтобы что-то тебе светило, пусть даже иллюзия. Добрый вечер, ректор. Я разговариваю с тобой, сидя за письменным столом и слыша, как в камине потрескивают сучья, а за окном завывает ветер. Я ничего о тебе не знал. Никогда. Но сейчас из всех твоих грехов или добродетелей мне вспоминается только приятная красота усталого лица человека, который исчерпал жизнь, и добрая терпимость к человеку, который ее начинает. Уж больно наивны были мои планы! Где же был голос разума? Неожиданно для самого себя я, побуждаемый энтузиазмом новичка, стал говорить о том невероятном, что хотел претворить в жизнь. Упражнения, сочинения, современная педагогика, чтение современных писателей, культура, культура. Еще я сказал, — да, точно сказал, — о том, как необходимо научить отличать фадо[3] от симфонии и Пикассо от картинок в календаре. Боже правый! И каким все это казалось мне совершенным, согласным с тем самым солнечным утром в саду и с серьезно смотревшим на меня человеком в кабинете, боже, и с моим полным одиночеством! Ректор слушал меня, превозмогая усталость, и похоже, заразился моей молодостью, поддакивал своим хриплым голосом:
— Да… Да…
Он опускал глаза, постукивал по столу карандашом. Потом позвонил в колокольчик. Вошел служащий канцелярии.
— Познакомьте доктора Алберто Соареса с расписанием и классными журналами.